Медведки
— Или зубные техники.
— Что?
— Потомственные зубные техники. Коронки, золото, надомная работа. Обэхаэсэс. Ужас как романтично. Я не могу с вами работать.
— Почему?
— Потому что вы врете.
— Откуда вы знаете?
— Вижу.
За окном вздымалась и опадала крона пирамидального тополя, казалось, дерево дышит, раздувая бока. У беседки с бюветом женщины в шляпках переговаривались высокими резкими голосами. Окно надо бы помыть... впрочем, он, наверное, вынесет эти рамы на хрен, поставит стеклопакеты. Все они так делают.
Чужаки. Захватчики.
Он молчал. Потом сказал:
— Мне говорили. Что вы вроде как экстрасенс. Вы экстрасенс?
— Нет.
Он помолчал, прикрыв глаза. Потом неохотно сказал:
— Я все время думаю — почему? Почему она от меня отказалась?
— Мать?
Полоска света переместилась с выцветших обоев на призрак старого ковра. Я иду по ковру. Ты идешь, пока врешь...
Он промолчал.
— Ну мало ли. Может...
— Это неважно, — отмахнулся он, — не в этом дело.
Никогда бы я не стал клеить обои с повторяющимся узором. В повторяющихся узорах есть какая-то безнадежность. Безвыходность.
— В Красноярске... Дружили мы с одним пацаном. Не детдомовским, домашним. Завидовал ему страшно. Он пригласил меня домой. Мне показалось, попал в рай. У Борьки комната своя. Шкаф с одеждой — только его шкаф, понимаете? Велосипед. Бабушка оладушки напекла. Варенье. Кушайте, говорит, ребята. На подушках салфетка в цветах — мать вышивала. Отец с работы пришел, как дела, спрашивает, Борисыч. И мне кивает, привет, мол, мальчик. А я сижу и понимаю, что никому не нужен. Никому. Они за этого Борьку кому хочешь глаза выцарапают. И если кто-то страшный придет и скажет — чтобы жил ваш сыночек, надо убить вот этого, чужого, ведь убьют, не задумаются. И бабушка эта, которая мне подкладывала оладушки и говорила — кушай, мальчик, ты такой худенький, так вот, эта бабушка самолично мне глаза выцарапает.
Я сказал:
— Бывает, что люди живут в семьях и ненавидят друг друга. И никакой своей комнаты, никаких оладушек, никакого велосипеда.
«Тут нет ничего твоего», — любит говорить папа.
— Бывает, — согласился он, — но даже если ненавидят, за своего все равно отдадут любого чужого, не задумываясь. Это закон природы, понимаете?
— Этот закон имеет и обратную силу. Чтобы и вам кто-то был дороже остальных. Сейчас вы вправе выбирать. А в семье уже выбора нет, все предопределено заранее.
— Мой психоаналитик, — сказал он, — говорил примерно то же самое. Я перестал к нему ходить. Деньги на ветер. Гулял, думал. И вот что придумал: если нет никого, кто был бы готов за меня, за маленького, жизнь отдать, если меня самого отдали, — он прикрыл глаза и глотнул, — надо их выдумать. Добрых. Хороших. С оладушками. С семейной историей.
— Почему? Он дал вам правильный совет. Заведите свою собственную семью. Детей.
Он скорее всего боится устойчивых отношений, старается заводить связи с замужними, скажем, с той, у которой муж путешествовал с хоббитами. Я его помню. Неудивительно, что она закрутила роман на стороне.
— И буду все время думать — а на что я буду готов ради них?
— На все.
— А они ради меня? Она? Жена, в смысле.
У него нет опыта взросления в семье. Он не знает, что дети, когда вырастают, начинают избегать своих родителей, стыдиться их, — почти все. Или завидовать сиротам, потому что их все жалеют. Или воображать себя подкидышами, выдумывать себе других маму и папу. Он не стал размениваться — сразу на пустом месте решил выдумать себе идеальную семью.
— Это как получится, — сказал я. — Это из тех вещей, о которых нельзя думать. Знаете, люди любят говорить о том, кого бы они первыми стали спасать из огня, если пожар в доме. Но никто не знает на самом деле, кого бы он бросился спасать. Может, просто того, кто оказался рядом. Или наоборот — до кого труднее добраться.
На диктофоне останется в основном мой голос... мои реплики.
Он пожал плечами. Ему было не интересно, кого он будет спасать во время пожара. Ему хотелось, чтобы во время пожара спасали его.
— Так возьметесь, Семен Александрович?
— Написать вам семейную историю? Просто — историю? С бабушками-дедушками? Без всяких приключений, без кладов, без настоящих мужчин?
— Не-а, — он помотал головой. — Мемуары? Нет. Мемуары пускай писатели пишут.
— Тогда что надо? — спросил я устало. Мне хотелось одновременно выпить кофе и сходить отлить, а еще хотелось домой. Чтобы никто не беспокоил.
— Как у всех. Бабушек, дедушек, родителей. Фотографии. Письма. Вазочки всякие.
— Фамильное серебро?
— Хрен с ним, с серебром. Серебро быстрее всего из дома уходит. Нет, я чего попроще. Ну вот раньше были стаканы в подстаканниках. Или бокалы, красные или сиреневые, с прозрачными узорами такими. И ножка белая, в пупырышках. Я помню, у Борьки этого в буфете стояли.
— Двуслойное стекло, — сказал я машинально, — алмазная грань. Рубиновое — коллоидное золото или оксид меди. Марганец — сиреневое. Кобальт — синее. Есть еще желто-зеленое, урановое, оно дороже.
— Вот видите. Вы в этом разбираетесь. Вы знаете, какое старье брать, а какое — нет.
Маньяки и психи — самые последовательные люди. Все мои заказчики, по крайней мере, разделяли реальность и выдумку. Этот — нет.
— Если вы хотите обставить квартиру в стиле ретро... Ну, могу я дать пару советов. Есть хороший мебельный возле Нового Рынка. Подбираешь себе мебель, указываешь на нее пальцем, ее реставрируют и доставляют на дом.
— Не старайтесь казаться глупее, чем вы есть, Семен Александрович. Если бы я хотел пригласить дизайнера, я бы пригласил. Мне нужна семейная история. Я ж говорю, если ее нет, надо ее придумать. Чтоб была. Такую, чтобы я в нее поверил.
— Это называется шизофрения, — сказал я откровенно. — Вы и правда думаете, что можете заставить себя поверить в то, чего не было?
— Не ваше дело. Я же готов заплатить. Вы брались за всякое говно. За латекс и кожу. А тут брезгуете?
— Мне и правда нужны деньги, — сказал я, — иначе меня выгонят с дачи, знаете? Ну, вы наверняка знаете. А это значит, что мне придется распрощаться с моей работой. Никто не придет заказывать прекрасные и страшные истории жалкому неудачнику, который живет в обшарпанной двушке со своим старым папой. Но мне не нравится то, что вы затеяли. В этом есть что-то неправильное... я не могу объяснить вам — что. Сам не знаю.
— Пожалуйста, — сказал он, — пожалуйста. Я вас очень прошу.
Тополь за окном шумно вздохнул.
* * *Отсюда было недалеко, я прошел пешком по неровно состыкованным серым плитам. К плитам прилипли пятипалые желтые листья платанов.
Я зашел в «Алые Паруса» на углу и купил яиц, простоквашу и упаковку молодой картошки.
— Как ваш папа? — Пышная кассирша узнала меня и улыбнулась, пробивая чек. — Что-то он давно не заходит.
— Ничего, — сказал я, — ничего. Артрит.
— А-а, — улыбка погасла мгновенно, словно выключили лампочку, и она повернулась к другому покупателю — немолодой женщине с ярко накрашенными губами. Я ее больше не интересовал.
Придерживая пакет, дно которого грозило в любой момент прорваться, я свободной рукой нащупал в кармане ключи, но дверь не открылась — что-то мешало изнутри. По-прежнему сжимая ключи в руке, я надавил на кнопку звонка, звонок был такой резкий, такой дребезжащий, что у меня заломило зубы. Никто не отозвался.
Я убрал палец с кнопки и прислушался.
Неразборчивый шум, голоса, настолько неестественные, что сразу понятно было, что разговаривают несуществующие телевизионные люди. Он что, не слышит звонка?
А если он просто не смог выключить телевизор? И телевизионные люди ходят и разговаривают со вчера? Или с позавчера?
По грязно-зеленой краске сбоку от двери тянулись глубокие царапины, словно кто-то провел огромной когтистой лапой. Это было раньше? Не было?
Я поставил пакет с продуктами на пол и с размаху ударил по двери ногой. Дерматиновая обивка хорошо гасила удар.