Тайна наглой сороки
— Мне кажется, он не слабый, а как раз наоборот, слишком бойкий, — задумчиво заметил я. — Вон как вертится...
— Что ж, возможно, он выпал из гнезда из-за лишнего любопытства, — сказал отец. — Что называется, расхорохорился не по возрасту... Но давайте для начала покажу вам, как его кормить, а потом подумаем, что делать с ним дальше.
— Одно могу сказать: если он будет долго так орать, я этого не вынесу! — вмешалась в разговор мама.
— Надеюсь, сейчас он на какое-то время утихомирится, — улыбнулся отец.
Он размочил в блюдечке с молоком немножко хлебного мякиша, сделав почти жидкую тюрю и подхватив комочек этой тюри на палец, ловко просунул прямо в глотку птенцу. Птенец на секунду притих, потом заверещал опять.
— В таком возрасте они еще не могут сами переварить пищу, — объяснял отец. — И мама как бы срыгивает им в глотку полупереваренную смесь. Пусть сегодня поживет на хлебе с молоком, а завтра можно попробовать добавлять ему в тюрю мясной фарш... Вот, видите? Я стараюсь засунуть ему корм как можно глубже и при этом попасть над языком, как бы в нижнюю ложбинку языка. Если корм попадет под язык, он его просто не удержит в клюве и потеряет. Кормить его надо понемногу, но часто...
Когда птенец немного притих, мы устроили его в большом картонном ящике, куда накидали рваных газет и мелких веточек. Птенец тут же начал обследовать ящик, тыча во все клювом, передвигаясь на два шага, валясь набок и собираясь с силами для нового рывка. Больше двух шагов зараз ему сделать не удавалось. О том, чтобы пролететь хоть десять сантиметров, и речи не было. Его крохотные крылышки беспомощно били воздух и даже не помогали ему держать равновесие.
При этом он вел себя довольно бесшабашно, и было видно, что любопытство берет в нем верх над всеми прочими чувствами. Обследовав ящик, он опять заголосил, получил очередную порцию корма, отполз в угол и начал клевать обрывок газеты, пытаясь понять, что это такое.
— Интересно, это он или она? — осведомился Ванька.
— А ты как думаешь? — спросил отец.
— По-моему, он. Вон какой бойкий. И ничего не боится и будто все время ухмыляется, даже когда орет... Я бы назвал его Брюсом, — подытожил мой братец.
— Почему? — спросила мама.
— Потому что он на Брюса Уиллиса похож, — объяснил Ванька. — Такой же оторва, как Брюс Уиллис в «Пятом элементе» и «Крепком орешке». На все ему начхать, хохмит и хамит и готов в любую заварушку сунуться. Ну да, улыбочка у него похожа...
Насчет «улыбочки» Ванька хватанул. Никто из нас не мог уловить сходства между орущей алой пастью и беспечно-победоносной улыбочкой голливудской кинозвезды.
— Гм... — пробормотал я. — Мне-то подумалось, что ты имел в виду Брюса Ли.
— А я-то, по простоте душевной, решил, что имеется в виду Брюс, сподвижник Петра Первого, — рассмеялся отец. — Тот, которому тоже все было нипочем и за которым даже водилась слава колдуна.
— Ну и это тоже подходит, — великодушно согласился мой братец. — Главное, что имя в самую точку. Какого Брюса ни возьми — он на всех получается похож. Так что можно считать его названным в честь всех Брюсов разом.
Брюс опорожнил желудок и опять заорал. Отец взял его в руки и внимательно осмотрел.
— Да, похоже, и впрямь парень. Но пусть подрастет немного, тут пока и разглядывать нечего.
И вот так Брюс поселился у нас. Рос он как на дрожжах и впрямь еще тем подарочком: любопытным до безумия, бойким, наглым, ершистым... Иногда нам казалось, что он и в грош нас не ставит. К моменту переезда на остров он уже научился довольно пристойно бегать и мог носиться за нами по всему дому, требуя жрать. Лапы у него были слишком тонкие и длинные по сравнению с телом, и, когда он, случалось, заходился в таком крике, что забывал следить за своими движениями, то летел кувырком через голову, а потом возмущенно отряхивался.
На остров мы перевезли его в том же ящике, который был отведен ему под «гнездо». И уже на острове он научился выпрыгивать из ящика и выбираться на улицу или вспархивать на спинку стула и сидеть там как на жердочке. Поскольку при этом он периодически опорожнял желудок, мама решительно потребовала, чтобы мы это пресекли. Мы сделали ему жердочку, одним концом укрепленную на верхней ступеньке крыльца, метрах в двух над землей. Он взбирался на нее, усаживался нахохлившись, иногда срывался. Тогда, пробежав по земле мимо собачьей конуры и вскарабкавшись по всем ступенькам, он устраивался на прежнее место. Скоро он научился планировать и теперь слетал с жердочки не случайно, а вполне целенаправленно, учась летать.
И при каждом удобном случае он старался проникнуть в дом. В основном для того, чтобы нагадить в родительскую постель — почему-то она нравилась ему больше всего. Как-то мама шуганула его веником, и он, сломя голову выкатившись на крыльцо, забрался на самый кончик своей жердочки и уселся там с обиженным и оскорбленным видом. Иногда он поднимал голову и созерцал поле и берег озера — созерцал с какой-то меланхолической мстительностью, будто хотел сказать: «Вот уйду от вас сейчас навсегда — будете знать!» Он был так похож на Ваньку, когда мой братец, надувшись на всех нас, усаживается на крыльцо, подперев подбородок кулаками, и думает о «пустоте и бессмысленности жизни», как его поддразнивает отец, что мы расхохотались.
К тому времени он уже начал превращаться в настоящую красивую сороку, и младенческий ор все больше сменялся взрослым стрекотом. У него проявились белоснежные бока, аккуратная белоснежная кофточка, хвост вытянулся и стал зеленым, отливающим почти радужной синевой. Он продолжал бегать за нами, требуя, чтобы его кормили, но, как мы несколько раз убедились, он теперь вполне мог клевать и сам. Как-то, когда он воображал, будто никто его не видит, он увлеченно клевал остатки супа из собачьей миски, а Топа, высунув из конуры голову и передние лапы, лежал и спокойно взирал на это безобразие.
Потом он стал исчезать.
— Летать учится, — говорил отец. — Скоро совсем улетит.
Но все оказалось не так просто. Однажды мы увидели, как он драпает, возвращаясь откуда-то, из последних сил вспархивая над землей. Вслед за ним через забор прыгнула кошка, предвкушающая неплохой обед. С диким стрекотом Брюс юркнул в конуру, а перед кошкой вдруг возник вылезший Топа. Кошка жалобно мяукнула и присела на задние лапы, а из глубин конуры послышался торжествующий стрекот Брюса — еще того стервеца! Топа рявкнул, и кошку как ветром сдуло.
Мы так поняли, что Брюс проделывает эту хохму не в первый раз.
С тех пор, если мы не могли его нигде найти, мы заглядывали в конуру. Брюс сидел там, спрятавшись за Топой, посверкивал из угла своими глазками. Нас поражало, что Топа не только не трогает Брюса, но даже как бы покровительствует ему. Конечно, Топа знал, что Брюс — часть домашнего уклада, а ничего домашнего трогать нельзя, но ведь он ни разу не сделал даже попытки легонько хлопнуть Брюса лапой, когда тот слишком надоедал. А ведь и самым легким движением лапы Топа мог превратить Брюса в лепешку. Наверно, Топе тоже нравились эти игры с кошками.
Порой Брюс любил сидеть на крыше конуры, по-своему ее украшая. Топа и к этому относился спокойно.
А потом он совсем улетел. В августе и в начале сентября, когда мы пошли в школу, мы видели его раза два или три. Он проносился над нашим домом, пронзительно стрекоча. По всей видимости, что-то непотребное, типа того, что, мол, вы, идиоты, там, внизу, если вы меня считали таким же идиотом и ждали, что я за какие-то жалкие тюри с мясным фаршем буду вам благодарен, то фигушки! У вас своя жизнь, у меня — своя, и я вас презираю!
— Улетел без спасибо, без до свидания. Настоящий хам! — посмеивалась мама. — Но оно и к лучшему! Ведь это ж ужас что такое было! Я до сих пор нахожу в дальних углах дома места, которые он основательно загадил, когда «удалялся от мира». И вообще, без его вечного крика «жрать хочу» жить намного легче и приятней...
Потом мы как-то встретили Брюса на пристани. Не на островной пристани, я хочу сказать, а на городской, когда мы уже переправились на школьном пароходике. Он порхал там с сорокой поменьше. То ли дамой сердца, то ли приятелем потщедушнее. Для сороки наш Брюс был крупным и сильным.