Русские плюс...
В 1945 году, немного не дожив до Хиросимы, она умерла в английской онкологической клинике.
Меж тем Казимире Иллакович, поэтессе цветаевского «постава пера», как раз даровала судьба ахматовское многолетие. И даже долгожительство: девяносто с лишним лет прожила, успела послужить на высоких военных и дипломатических постах и, кажется, ставила это выше литературных премий: от членства в Академии литературы отказалась. Характер сохранила «мужской». Вот уж в чьих стихах «уют» так и не свил гнезда!
Когда осел согревал Христа в Вифлееме,прибежала туда ослица в гневе и в пене:«Ах, вот ты где, бездельник, нашла тебя еле-еле!Будто нет у тебя конюшни, своего уютного дома,только отпустят с работы, бросят охапку соломы,уже ты нашел себе дело, готов услужить любому.Что ты нашел в этих нищих и в этом воловьем стойле?Ступай сейчас же домой, где ждет тебя вкусное пойло,не то поймают бродяги и в путах потащат на бойню».А осел — непонятно: слышит или не слышиттолько длинным ухом поводит и шкурой колышет,да на младенца в яслях дышит, заботливо дышит.Притча смягчена юмором. Основная же мелодия — открытое отчаяние. И тех, и этих надо бы пожалеть, но ни с теми, ни с этими идти невозможно. Нет мне места на земле в наше время, всюду зло людское сеет семя… От отчаяния душа готова зарыться в землю, уйти вниз, в яму, куда падает убитый птенец: в милосердной земле возрождается он сначала бурьяном, потом зерном… На краю запавшей могилы оплакивает убитых братьев современная Антигона…
У Павликовской другой античный ориентир — Сафо. Радужно-престольная жрица любви. В пересчете на Двадцатый век — поющая пичуга, летящая к солнцу и радующаяся, что ночью ее никто не съел. Ленты, перья, вуали, шляпки. Для контраста — тетки: затрапезные, пресные, честные. А эта:
…Лишь одна тетя Йола являлась как фея,как парижская кукла и пахла фиалкой.В птичьих перышках, легкими тюлями вея,целовала, таясь под звездистой вуалькой.И куда-то исчезла за вихрями следом,в пору молний весенних, и ливня, и града…Тетки горько рыдали — но был им неведомвкус любви роковой и… крысиного яда.Опять притча? Крысиный яд — эликсир сцены? Однако из-под косметики сочатся настоящие слезы.
Вертикальная польская душа у Казимиры Иллакович закапывается в «подземье» — у Марии Павликовской взвивается вверх. Как бабочка или стрекоза. Летчик — любимый… Крылатый, одумайся, слишком ты сильный!.. Ты мой святой, небом заживо взятый…
Переклик двух жриц польской поэзии с небес и из преисподней предполагает встречу.
Где?
Мария среди постриженных английских лужаек грезит:
Боярышник бесприютный, небо в лужице жестяной, ветер жалобный и ненастный, этот тракт бесконечный, грустный на равнине плоской… он мой.
Ей вторит Казимира:
И снова, снова любовь, бессмысленнейшая на свете, к размокшим плоским полям, к березовым листьям этим, к несчастным ветхим плетням, к распятиям придорожным и к этим серым глазам, бесслезным и безнадежным.
Последний взгляд на их сестер в русской поэзии Серебряного века.
Анна:
Я лопухи любила и крапиву,Но больше всех серебряную иву…Марина:
Но если по дороге куст встает,Особенно рябина…Ивашкевич и ТувимРовесники, родившиеся в год смерти императора Александра III на западном краю его державы-империи — один на Киевщине, другой в Лодзи, — в первый же год благословенной польской независимости рвут из провинции в Варшаву, «внезапно ставшую столицей большого государства», прозревают в ней неубитую легендарную Трою и осеняют себя именем ненавистного Ахиллу Скамандра…
Отец Ярослава Ивашкевича, шляхтич, изгнанный из университета за участие в революции 1863 года, скоротал свой век бухгалтером, так что в поэзии сына словно берет реванш все ушедшее в подполье, удушенное при разделах потенциальное богатство польской культуры. Поэт, прозаик, переводчик, драматург, театровед, композитор, музыковед, путешественник, дипломат, хозяин дома, где в годы войны находят кров и спасение обездоленные и преследуемые польские литераторы, наконец, глава польского Союза писателей, Ярослав Ивашкевич и на девятом десятке считал себя счастливым человеком.
Патрицианский дух — с киевских гимназических опытов. Задумчивое тихое предместье, томный менуэт в зале, белый сад, прогулка верхом, золото солнца в синеве неба, эхо вечности. Звездное небо, нравственный закон, Кант. Таинственный хаос, шевелящийся то ли на дне Веленной, то ли на дне души, Тютчев. Мечта — не умереть совсем, слиться с природой.
Не кладите меня в яму…Неужели Смеляков?!
Ухожу я, товарищи, сказочным Млечным Путем…О нет: у польского Ярослава все острее, пикантнее:
Пусть ежи глаза мне выпьют,Лисы обгрызут мне ноги,Муравьи отбелят кости,И весною голый черепГлянет на цветы калужницИ на незабудки…Смерть приходит празднично, декоративно: рыцарь в черной маске с косой в руках; украшенный цветами гроб в воротах кладбища. Смена поколений, смена эпох — гармония. Как черепицы, поколенье заходит за поколенье, но как же прекрасны красные крыши на солнце…
Роднее всех стихий — воздух. Не земля, которой можно присягнуть кратко в благодарность за плодоношение. Не огонь, в который нечего вглядываться, потому что из него — война. И даже не вода, ласково омывающая дом и отражающая небо. А — само небо, воздух, о котором говорится завороженно: из воздуха воздух.
Как богат, как многоцветен мир! Оттенки розового. Розовый Ренуара, розовый Берты Моризо, розовый Мари Лорансен — и все это по-французски, словно перед полотнами в Лувре. Антиквариат:
Цветы, плоды, картины, книжные громады,Руина клавикордов, черные футляры,Вазоны, этажерки, рваных нот каскады,Пюпитр для Библии, прелатский посох старый…Упоительная плоть мира:
Лица, цветы, стихи,Музыкальные инструменты, влюбленности,Ленты, струны…Интеллектуальный пир:
Что говорят Пиаже, Рикер, Адорно, Старобинский?Почему Леви-Строссу не нравится Маяковский?Обратная сторона этого великолепия:
Корабль без паруса, и я над разореньемБольшим, беспомощным, завороженным зверем…Черты разора: