Иван Бунин
Сие есть важный момент писательского мастерства. Далеко не каждый даже профессиональный писатель, — в размышлении и поиске, что и как писать, способен «образовать» в себе это «нечто»: оно образуется из всей его личности, жизни, взгляда на мир, душевного настроения, — душевный труд, в самом деле, так просто, авось, с потолка не возьмешь.
«…Я написал и напечатал два рассказа, но в них все фальшиво и неприятно: один о голодающих мужиках, которых я не видел и, в сущности, не жалею, другой на пошлую тему о помещичьем разорении и тоже с выдумкой, между тем как мне хотелось написать только про громадный серебристый тополь, который растет перед домом бедного помещика Р., и еще про неподвижное чучело ястреба, которое стоит у него в кабинете на шкапе и вечно, вечно смотрит вниз блестящим глазом из желтого стекла, раскинув пестро-коричневые крылья. Если писать о разорении, то я хотел бы выразить только его поэтичность».
История Лики длится еще долго — в повести, в жизни все было более кратко и резко.
Из «Лики»: «Когда мы были в Батурине, брат Николай говорил: — Жаль мне тебя от души! Рано ты поставил крест на себе!
Но никакого креста на себе я не чувствовал.
Службу свою я опять считал случайностью, смотреть на себя как на женатого не мог. Одна мысль о жизни без нее привела бы меня теперь в ужас, но и возможность нашей вечной неразлучности вызывала недоумение: неужели и впрямь мы сошлись навсегда и так вот и будем жить до самой старости, будем, как все, иметь детей? Последнее — дети, дом — представлялось мне особенно нестерпимым.
— Вот мы с тобой повенчаемся, — говорила она, мечтая о будущем. — Все-таки я этого очень хочу, и, потом, что может быть прекраснее венчания! У нас, может быть, будет ребенок. Разве ты не хотел бы?
Что-то сладко и таинственно сжимало мне сердце. Но я отшучивался: — Бессмертные творят, смертные производят себе подобных».
Так — в «Лике», но, надо думать, так же было и в жизни. Он-то хотел только писать.
Бунин учил английский — для себя, ему нравилось, но и не без меркантильной надежды заработать переводами, поскольку разорение Алексея Николаевича уже достигло апогея. Это увлечение кончилось переводом «Гайаваты» — безусловно первоклассным, лучшего на русском языке нет.
Он увлекся в какой-то момент толстовством, сойдясь с толстовцами, — то ли из своей любви к Льву Николаевичу, то ли в самом деле вдруг приняв идеи опрощения, бескорыстия и т. п., и даже пошел работать физически, набивать обручи на бочки, — кончилось разочарованием. И все равно, все равно ото всего он опять уходил в свою работу, скорее, скорее. В 1891-м много сил и нервов ушло на то, чтобы избежать призыва в армию, — подошел его срок и его могли забрать на целых три года простым солдатом — не хуже, чем в нынешние времена. Никаких льгот у него не было, а была, напротив, как раз в самом разгаре история с Пащенко, и он больше солдатчины и войны боялся, что взбалмошная и странная возлюбленная три года без него не продержится в верности и терпеливом ожидании.
От воинской повинности его спасло то, что вытащил дальний жребий — 471, к тому же доктор Пащенко, обмерив его, крикнул, что объем груди ниже нормы, — обошлось, зачислили в синебилетники, — таких призывали только во время войны.
Не потревожила его даже неожиданная болезнь. Однажды, путешествуя с Варей по Смоленской губернии, — поехали в Рославль, много ходили пешком, потом искупались где-то в ключевой воде, — Иван Алексеевич простудился, доктор нашел плеврит, велел лечиться, угрожая туберкулезом, — но не тут-то было, исконное, бунинское, отцовское легкомыслие взяло верх — обойдется! — хотя, по словам Веры Николаевны, это пораженное левое легкое мучило его до глубокой старости.
Они переехали к брату в Полтаву, Бунина устроили в Управу библиотекарем, а Варю туда же на 15 рублей жалованья. Но из семейной жизни в самом деле ничего не вышло. Иван Алексеевич увлекся как раз толстовцами, уехал в Харьков. Возле Вари оказался старый их друг Арсик Бибиков, в имении которого когда-то в начале своего романа они провели несколько счастливых дней. Теперь Арсик сделал предложение, и Варя приняла его. Варя попросту бежала, оставив Бунину сакраментальную записку: «Уезжаю, Ваня, не поминай меня лихом». Вера Николаевна Муромцева писала в своей книге, что потом всю жизнь у них в семейном обиходе гуляла эта фраза.
Это была смертельная рана. Бунин так страдал, что родные опасались за его жизнь. Он три часа бегал по Ельцу у дома Бибиковых, потом отправился на вокзал, уехать домой, в деревню, но был так плох, что даже боялся ехать один. У него пошла кровь носом, он ослабел. «А потом ночью пер со станции в Огневку, и, брат, никогда не забуду я этой ночи! Ах, ну к черту их — тут, очевидно, роль сыграли 200 десятин земельки».
Что ж, как положено русскому писателю, и любовь выпала ему трагическая, гибельно-прекрасная, гибельно-обманная. Переворотила душу, оставила горестный след, на всю жизнь протянула свою длинную тень. «Ночевала тучка золотая на груди утеса-великана».
Страница в романе о хозяйке подворья Никулиной, эпизоды с редакторшей Авиловой, о неопределенной симпатии к ней типичны не только для Алеши Арсеньева, героя, но и для автора: Иван Алексеевич немало увлекался разными девушками и женщинами, и — особенно после разрыва с Варей: по-прежнему хотелось любви, оставалась неутоленной потребность в человеке близком, любящем и любимом. Он все искал, все стремился куда-то, при всей своей значительности, изрядной важности был он быстр, непоседлив, «охота к перемене мест» была типичной его чертой.
Его будущая жена в своей книге о нем напишет: «Нашла запись, объясняющую эту непоседливость: „Перелет птиц вызывается действием внутренней секреции: осенью недостатком гормона, весной избытком его… Возбуждение в птицах можно сравнить с периодами половой зрелости и „сезонными толчками крови“ у людей…
Совсем, как птица, был я всю жизнь!“»
Из письма Людмилы Сергеевны, баронессы Врангель, дочери писателя Елпатьевского: «…Иван Алексеевич был еще не женат, когда бывал на наших вечеринках у Александры Аркадьевны Давыдовой… Наша юная компания… собиралась здесь часто. Это были М. И. Ростовцев и его любимая ученица, моя подруга Соня Кульчицкая, дочь Давыдовой Муся, вышедшая впоследствии замуж за А. И. Куприна, сыновья Михайловского, Гайдебурова и разные молодые люди, достававшие нам билеты в „Александринку“ на Комиссаржевскую и в „Мариинку“ на Валькирию с Литвин…»
В редакции «Нового слова» Иван Алексеевич познакомился с молодой писательницей, сестрой профессора философии Льва Михайловича Лопатина, писавшей под псевдонимом «К. Ельцова», Екатериной Михайловной.
Прошло много лет. Другая писательница Галина Кузнецова (о ней и Бунине речь впереди) в своем «Грасском дневнике» записала: «5 июня 1931. Вечером во время прогулки В. Н. (Вера Николаевна, жена Бунина. — М. Р.) сказала, что Катерина Михайловна (Лопатина) днем рассказывала ей о том, как И. А. когда-то был в нее влюблен и каким он был.
И. А. рассказал: Мне тогда шел двадцать шестой год, но, конечно, в сущности мне было двадцать. Однако Катерина Михайловна вовсе не была „взрослей“ меня, хотя ей было 32–33 года и выросла она в городе. Она была худая, болезненная, истерическая девушка, некрасивая, с типическим для истерички звуком проглатывания — м-гу! — звуком, которого я не мог слышать. Правда, в ней было что-то чрезвычайно милое, кроме того, она занималась литературой и любила ее страстно. Чрезвычайно глупо думать, что она могла быть развитей меня оттого, что у них в доме бывал Вл. Соловьев. В сущности, знала она очень мало, „умные“ разговоры еле долетали до ее ушей, а занята она была исключительно собой. Следовало бы как-нибудь серьезно на досуге подумать о том, как это могло случиться, что я мог влюбиться в нее. Обычно при влюбленности, даже при маленькой, что-нибудь нравится: приятен бывает локоть, нога. У меня же не было ни малейшего чувства к ней, как к женщине. Мне нравился переулок, дом, где они жили, приятно было бывать в доме. Но это было не то, что влюбляются в дом оттого, что в нем живет любимая девушка, как это часто бывает, а наоборот. Она мне нравилась потому, что нравился дом… Кто я был тогда? У меня ничего не было, кроме нескольких рассказов и стихов. Конечно, я должен был казаться ей мальчиком, но на самом деле вовсе им не был, хотя в некоторых отношениях был легкомыслен до того и были во мне черты такие, что не будь я именно тем, что есть, то эти черты могли бы считаться идиотическими. С таким легкомыслием я и сказал ей однажды, когда она плакалась мне на свою любовь к X.: „Выходите за меня замуж…“ Она расхохоталась: „Да как же это выходить замуж… Да ведь это можно только тогда, если за человека голову на плаху можно положить…“ Эту фразу очень отчетливо помню. А роман ее с X. был очень странный и болезненный. Он был похож на Достоевского, только красивей.