Сорок дней Муса-Дага
Первым бросился им в глаза высокий оборванный парень со сплетенным из соломы венком вокруг высокой черной шапки; в руке он держал подсолнечник на коротком стебле, которым он время от времени помахивал. Пришелец с серьезным видом выделывал па какого-то танца, устало переступая ногами, как бы повинуясь внутреннему ритму. Однако его движения вовсе не походили на пьяное притопывание. Это сразу было видно. И все же толпа смотрела не на танцора с подсолнечником. Взоры ее были прикованы к иному зрелищу.
На паперти сидело четыре человека. Мужчина, две молодые женщины и девочка лет двенадцати. Каждый был таким оцепенелым комом человеческого горя, какого Габриэл никогда еще не видел: труп-сидень при живом теле. В такой позе находят при раскопках сохранившиеся в двухтысячелетней лаве тела людей, застигнутых извержением вулкана:
«точь-в-точь как живые». Все четверо безмолвно глядели перед собой. Равнодушный взгляд широко раскрытых глаз, в которых ничего не запечатлевалось: ни волнующаяся толпа, ни дом аптекаря, стоявший напротив. (Что такое, в сущности, человеческий взгляд? Еле заметное изменение зрачка: он чуть светлеет или темнеет. И в то же время — окрыленное существо, ангел, с которым человек посылает миру весть. Но здесь ангелы-вестники пролетали мимо, закрыв свой лик крылом.)
Мужчина с худым, заросшим щетиной лицом был в длинном сером люстриновом сюртуке, какие обычно носят здешние протестантские пасторы. Его мягкая соломенная шляпа скатилась на ступеньки паперти. Края вконец обтрепавшихся брюк свисали бахромой. Рваные башмаки, толстый слой пыли на лице и сюртуке говорили о том, что ему пришлось много дней идти пешком. Женщины тоже были в европейских платьях и, можно было догадаться, — прежде даже изящных. Та, что сидела, прижавшись к пастору, — несомненно, его жена, — не в силах, видимо, превозмочь дурноту или сердечный приступ, внезапно откинулась назад и ударилась бы затылком о ступени, если бы муж не подхватил ее. (Так эта группа пришельцев впервые вышла из оцепенения.) Вторая женщина — должно быть, еще совсем юная — не утратила своей прелести даже в этом состоянии. Глаза ее на бескровном, исхудалом личике горели горячечным блеском, полуоткрытый рот жадно ловил воздух. Ее, по-видимому, мучила боль то ли от раны, то ли от перелома, потому что левая рука ее бессильно свисала на повязке. И наконец, девочка тощенькое, похожее на воробья создание в полосатом халате, в каких ходят приютские дети. Она брезгливо подбирала босые ноги, боясь ими к чему-нибудь прикоснуться. «Так подбирает лапы больной зверек», — подумал Габриэл. Бедные детские ноги опухли, были в черно-синих кровоподтеках, в открытых ранах. Цел и невредим и в полном здравии был, по-видимому, один только плясун с подсолнечником.
Через площадь бежал к церкви пожилой человек; его, верно, вызвали с работы, он не успел снять синий рабочий передник. Стефан узнал мастера Товмасяна, который руководил ремонтными работами на их вилле. Из любопытства мальчик часто наведывался к работавшим мастеровым, и тогда Товмасян с гордостью рассказывал ему о своем сыне Араме, видном человеке в городе Зейтуне, тамошнем пасторе и директоре сиротского приюта. «Тот, что на паперти, наверно, и есть его сын» — догадался Стефан.
Старик Товмасян с безмолвным вопросом простер руки к измученным странникам. Пастор Арам с трудом отвел пустой взор от какой-то невидимой дали, с деланной легкостью вскочил и попытался ободряюще улыбнуться, будто ничего особенного не произошло. Встали с мест и женщины, им тоже это стоило большого труда; младшей мешала сломанная рука, а жена пастора была беременна. И только девочка в полосатом халатике осталась сидеть, подозрительно и пристально разглядывая своих товарищей по несчастью. Из первых вскриков, горестных вопросов и ответов ничего нельзя было понять. Но когда пастор Арам обнял отца, он на мгновение потерял самообладание. Голова его склонилась на плечо старика, послышалось короткое всхлипывание, хриплый выдох муки. Это продолжалось не долее секунды; спутницы его безмолвствовали. Но тут по толпе пробежал электрический ток, она отозвалась вздохом, стонами, плачем. Только преследуемые, угнетенные народы — такие хорошие проводники страдания. Боль одного разделяют все. Здесь, у церкви Йогонолука, триста детей одного народа были охвачены единым, общим горем, причины которого они еще не успели узнать. Даже Габриэл, приезжий парижанин, гражданин мира, давно преодолевший в себе власть рода, даже он едва справился с чем-то, от чего перехватывало горло. Габриэл украдкой посмотрел на сына. С лица чемпиона стрельбы в цель сбежали все краски. Жюльетта испугалась бы, но не только его бледности и выражения недоуменного ужаса на лице мальчика. Она испугалась бы того, что Стефан стал так похож на армянина.
Вскоре на церковной площади показались один за другим доктор Алтуни с женой Антарам, оба учителя, за которыми послали в школу, и под конец Тер-Айказун, вернувшийся из Битиаса, куда ездил верхом на своем ослике. Вардапет крикнул по-турецки заптию Али Назифу, чтобы никого не впускали в церковь. Затем Тер-Айказун ввел семейство Товмасянов и сиротку в портал. Врач с женой, учителя и мухтар пошли за ними следом. Вошли в церковь и Багратяны. Снаружи, под проглянувшим полуденным солнцем осталась толпа и плясун с подсолнечником, уснувший в изнеможении на ступеньках паперти.
Тер-Айказун ввел измученных людей в ризницу — просторную, светлую комнату, где стояло несколько скамей и диван. Причетника послали за вином и горячей водой. Доктор Алтуни и Антарам тотчас принялись за дело. Прежде всего была оказана помощь девушке с больной рукой — Искуи Товмасян, сестре пастора. Затем перевязали раны Сато, девочки из сиротского приюта, которую пастор взял с собой из Зейтуна.
Как человек посторонний, или пока еще посторонний, Габриэл стоял поодаль, держа сына за руку, и прислушивался к сумбурному диалогу: беспорядочные вопросы, перебиваемые беспорядочными ответами. Так, постепенно, как ни хаотичен и непоследователен был рассказ, Габриэл узнал печальную историю города Зейтуна, а также историю пастора Арама и его близких.
Зейтуном зовется старинное горное селение, уходящее далеко ввысь по западному склону Киликийского Тавра. Насельниками его, как в деревнях Муса-дага, издревле были армяне. Это был довольно крупный населенный пункт с тридцатью тысячами жителей, почему турецкое правительство держало там большое количество жандармерии и войск, офицеров и чиновников с семьями, как оно поступало всюду, где ему нужно было установить численный перевес и контроль над нетурецким населением. Это всемирно известная тактика всех государств, где так называемая «господствующая нация» безраздельно властвует над «национальными меньшинствами». В Турции это делалось особенно грубо, потому что османы, кичась своим «благородным происхождением», не имели даже численного превосходства над другими нациями — «миллетами». Только такие люди, как Багратян, жившие в Париже или в других европейских столицах, могли в своем идеализме надеяться — до весны этого года, — что можно примирить противоречия, изжить расовую вражду, добиться справедливости под младотурецким знаменем. Габриэл знал немало адвокатов и журналистов, занявших высокие посты после революции. Когда подготавливался заговор, он в монмартрских кафе проводил с ними в спорах ночи напролет. Клятвы в вечной верности чередовались с взаимными признаниями в мессианской роли турецкого и армянского народов. Во имя обновленного отечества (с которым он имел очень мало общего) Багратян, тогда уже женатый человек, поступил в военную академию и пошел на войну, что догадались сделать лишь совсем немногие турецкие патриоты в Париже. А теперь? Он мысленно видел перед собой их лица, и воспоминание еще живое, не утратившее тепло, спрашивало: «Как? Мои старые друзья — отныне мои смертельные враги?»
Жестокий ответ на это дали события в Зейтуне.
Представьте себе высокую ущелистую гору, увенчанную природной цитаделью, в нее будто врезаны соты старого города. Неприступная, надменная пирамида нагроможденных друг на дружку улочек, обрывающихся только в новой части города, на равнине.