Сорок дней Муса-Дага
— Будьте так добры, Багратян, скажите людям на площади несколько успокоительных слов, чтобы они разошлись наконец по домам.
Почему Тер-Айказун поручил это Габриэлу, парижанину, у которого не было никаких точек соприкосновения со здешними деревенскими жителями? Говорить с односельчанами должен был бы мухтар Кебусян — это его дело. Или священник преследовал своей просьбой какую-то тайную цель?
Багратян робел и смущался. Но все-таки послушался Тер-Айказуна, только повел с собой за руку Стефана. Армянский был, правда, его родным языком, но в первую минуту, когда нужно было говорить с толпой (тем временем она возросла до полутысячи), он счел свое выступление бестактным, недозволенным вмешательством. Ему едва ли не легче было бы изъясняться по-турецки, на военном языке. Но трудно было только начать, потом слоги сами собой складывались в слова, древний язык ожил в нем, дал ростки и побеги.
Он попросил жителей Йогонолука и других селений, которые почему-либо здесь оказались, спокойно разойтись по домам. В Зейтуне — и больше нигде — произошли нарушения закона, истинную причину которых еще надо будет расследовать. Каждый армянин знает, что Зейтун испокон веку был на особом счету. Мусадагцам, так как они живут в совсем другом районе и никогда политикой не занимались, ничто не угрожает. И все же именно в такие времена, как сейчас, надо свято соблюдать спокойствие и порядок. Он, Багратян, позаботится о том, чтобы в деревнях регулярно распространялись сообщения обо всех важнейших событиях. Если потребуется, все общины соберутся на сход, чтобы обсудить свое будущее.
К своему удивлению, Габриэл чувствовал, что говорит уверенно, находит нужные слова и что они действуют на слушателей умиротворяюще. Кто-то даже крикнул:
— Да здравствует семья Багратянов!
Но где-то женский голос простонал:
— Господи, что с нами будет!..
Хотя толпа и не ушла с площади, она разбилась на кучки и больше не осаждала церковь. Из трех заптиев остался один только Али Назиф, остальные улизнули, и он слонялся по деревне. Габриэл подошел к нему; последнее время рябой жандарм, по-видимому, не знал, как быть с эфенди: считать ли его знатной особой или неверной свиньей, с которой ввиду изменившейся по распоряжению свыше обстановки и разговаривать незачем. Заметив растерянность жандарма, Багратян и решил держаться с ним надменно.
— Тебе известно, кто я такой. Я для тебя лицо вышестоящее, начальство, я офицер армии.
Али Назиф стал навытяжку.
Габриэл многозначительно поднес руку к карману.
— Офицер не дает бакшиш. Но ты получишь от меня эти два меджидие в оплату за неслужебное поручение, которое я сейчас тебе изложу.
Али Назиф продолжал стоять навытяжку, чтобы не оставалось никаких сомнений в его готовности к услугам.
Багратян кивнул, что он может стать «вольно».
— Последнее время я замечаю новых людей среди ваших заптиев. Вы получили пополнение?
— Нас было слишком мало, эфенди, для такой тяжелой службы и далеких расстояний. Поэтому наш пост усилили.
— Действительно по этой причине? Ладно, можешь не отвечать. Ну а как ты получаешь приказы, жалованье и все прочее?
— Один из наших ребят каждую неделю ездит верхом в Антакье и оттуда привозит нам приказы.
— Так вот, слушай неслужебное поручение, Али Назиф! Если получишь какой-нибудь приказ или узнаешь от своего командования хоть что-нибудь важное для здешнего округа, — ты меня понимаешь? — ты немедленно явишься ко мне домой! А там ты получишь сумму втрое большую той, что получил сейчас.
И так же надменно Багратян повернулся к нему спиной и пошел обратно в ризницу.
Доктор Алтуни кончил обследование и, горько усмехнувшись, заметил:
— В Мараше у них большая больница, медицинская библиотека, а этот, с позволения сказать, осел, мой коллега, не сумел вправить руку. Чего же требовать от меня, когда у меня нет никаких медицинских инструментов, кроме ржавых щипцов зубодера. Придется наложить двусторонний лубок на поврежденную руку, вид у нее ужасный. Больной нужна приятная комнатка, постельный режим и уход. Все это нужно и твоей жене. Арам!
Старик Товмасян был в замешательстве.
— У меня так тесно стало с тех пор, как я продал дом. Как мы разместимся?
Габриэл тотчас же предложил мадемуазель Товмасян комнату в своем доме: из нее открывается красивый вид на горы. А уход будет такой, какой предпишет доктор Алтуни. Тот искренне обрадовался:
— Goh em, я доволен, друг мой! Но эту беднягу Сато ты уж тоже возьми, ради меня, чтобы мои многоуважаемые пациенты были в одном месте. Мои старые ноги скажут тебе за это спасибо.
Так и поступили. Арам и Овсанна пошли с отцом, прихватив с собой Геворка-плясуна, которому старик Товмасян собирался найти дело и в доме, и в мастерской.
Стефана же Габриэл послал вперед предупредить Жюльетту. Задыхаясь, мальчик вбежал в дом.
— Мама, мама! Если б ты знала, что случилось! К нам сейчас придут гости. Мадемуазель Искуи, она сестра пастора из Зейтуна, и девочка с разбитыми в кровь ногами.
Жюльетта была крайне взволнована этим известием. Габриэл никогда без спросу не приводил гостей в дом. Когда дело касалось отношений с людьми, он не чувствовал себя уверенным, в особенности если это были его соплеменники. Но когда через десять минут он появился в сопровождении Искуи, супругов Алтуни и Сато, Жюльетта была сама доброта. Как многие красивые женщины, она была чувствительна к женскому обаянию, особенно юному. Облик Искуи растрогал ее, пробудил сестринские чувства, желание прийти на помощь младшей. Отдавая распоряжения по устройству гостей, она мысленно с удовлетворением отмечала: «Она и в самом деле какая-то особенная. Такие тонкие лица среди них встречаются редко. Даже в лохмотьях она выглядит благородно. И кажется, для армянки совсем хорошо говорит по-французски».
Комнату быстро привели в порядок. Жюльетта сама принесла Искуи разные мелочи вплоть до кружевной ночной сорочки из собственного гардероба. И без колебаний пожертвовала духами и туалетной водой, хоть эти сокровища были сейчас незаменимы.
Понося марашских врачей — такой ведь большой город, — Алтуни снова осмотрел руку Искуи.
— Больно тебе, голубка?
— Нет, сейчас совсем не больно, вот только такое чувство… тупое такое чувство, — она запнулась, подыскивая слово, — чувство бесчувственности.
Старый доктор сознавал, что его познаний здесь недостаточно. Тем не менее наложил большую повязку — иначе поступить он не мог, — которая окутывала плечо до самой шеи. При этом стало видно, как уверенно работают его старческие пальцы в темных морщинках.
Вскоре Искуи лежала на мягкой постели, ухоженная, спокойная. Жюльетта помогла ей поудобнее улечься и собралась уходить.
— Если вам что-нибудь понадобится, дитя мое, встряхните посильней этот большой колокольчик. Еду вам принесут в постель. Но я и сама загляну к вам.
Искуи вскинула на Жюльетту глаза: то были глаза ее народа, из которых все еще смотрела пугающая даль, а не радость возвращения.
— О спасибо, мадам!.. Мне ничего не понадобится… Спасибо, мадам…
И вдруг случилось то, чего не случалось с ней ни в страшную зейтунскую неделю, ни в этапе, ни во время странствия в Йгонолук. Из глаз ее хлынули слезы; это не были судорожные рыдания, это был плач без всхлипываний, неуемный и ровный поток, освобождающий от оцепенения, бескрайний и безотрадный, как степь на востоке, откуда она пришла. Плача с неподвижным лицом, Искуи повторяла:
— Извините, мадам… Это я нечаянно…
Жюльетте очень хотелось стать перед ней на колени, поцеловать ее, назвать ангелом. Но что-то делало невозможным всякое проявление обычной ласки. Отрешенность ли, в которую девушка еще была погружена, или пережитое, из пут которого она еще не сумела высвободиться?
Жюльетта не решилась дать волю порыву нежности. Она лишь осторожно поглаживала Искуи по волосам и молча ждала у ее изголовья, пока глаза беззвучно плачущей девушки не смежил сон, пока она не погрузилась в милосердную пустоту.