Евдокия
Евдокия сидела не двигаясь. Он вышел. Не в спальню — к мальчикам в светелку пошел и затворился.
И затих дом, и она сидела одна в тишине, словно привыкая к будущему своему одиночеству.
Так вот будет она сидеть по вечерам и ждать Ахмета, — дождь будет шуметь по крыше, — а Ахмет придет ли, нет ли, — ненадежный человек, обманщик, хоть красивый, ах, красивый…
Бесконечно будет шуметь дождь, и дом будет тихий, мертвый.
А те, что вносили в него жизнь, — уйдут, и не понадобится им больше ее забота, и не будет она каждый день узнавать от них разные новости и обсуждать с ними их дела, и если, встретясь с ней, кто-нибудь по привычке назовет ее «мама», — это уже ровно ничего не будет значить.
Евдокия горько заплакала.
Ей стало обидно за них и ужасно, что они уйдут отсюда из-за Ахмета. Уйдут для того, чтобы она в этих комнатах миловалась с Ахметом.
А ужасней всего, что уйдет Евдоким, добрый, разумный, работящий Евдоким, без которого не было бы ни дома, ни семьи, — ничего бы не было.
Невозможно было перенести такую несправедливость, чтоб из-за Ахмета ушел Евдоким. Евдокия зарыдала в голос.
Наверно, Евдоким слышал рыдания. Но не вышел ее утешать. Она рыдала, рыдала, потом подумала: «Чего это я плачу, глупая; ведь Евдоким сказал решай. Решай, сказал. Как захочу, значит, так и решу — кому тут быть, а кому не быть».
И, успокоенная этой мыслью, чувствуя, что гора свалилась с плеч, умыла лицо, помолилась, улыбаясь счастливо и виновато, о здравии Евдокима, детей и своем собственном и легла спать. А утром, когда Евдоким и Андрей поднялись, чтоб идти на работу, уже топилась, как всегда, печь, был готов завтрак, и Евдокия степенно хозяйничала у стола.
Они никому не рассказывали об этой истории. Но неведомо откуда пошла по заводу молва — может быть, от всезнающей Марьюшки, она же и подшепнула Евдокиму, что Ахмет вернулся… Молва пошла, и однажды инструментальщик Мокеев, склочник и сквернослов, обозлясь за что-то на Андрея, назвал его: «шлюхин выкормыш». Андрей ринулся драться — не успели его удержать; откинутый тяжелым кулаком Мокеева, он бросался снова и снова. Сильный Мокеев испугался исступления мальчишки, попятился, крича:
— Ну чего ты, чего, чего?! Она с татарином гуляет, дурак!
Несколько человек схватили Андрея за руки, увели, усадили. Андрей выплюнул кровь, — Мокеев разбил ему зубы, — и сказал:
— Все равно изувечу подлеца.
Его вызвали в ячейку, уговаривали и ласково и строго, — он стоял на своем:
— Не могу его видеть. Она с меня вшей снимала…
И только когда Андрею пригрозили, что выгонят из комсомола, — он расплакался, кусая кулаки, и дал обещание не трогать Мокеева.
Евдоким не сказал жене, из-за чего Андрей подрался с Мокеевым. Больше у них не было разговора об Ахмете. И Ахмета не было: явился на миг, белозубый сатана, отуманил, ожег, набаламутил, — и нет его опять.
12
Кто-то постучал в окно. Был вечер, дети только что заснули. Евдоким еще не вернулся с завода, — верно, задержался на собрании. Евдокия вышла отворить. Улица была пуста, ни души, медленными хлопьями падал снег. Евдокия хотела уже закрыть дверь, как что-то вдруг пискнуло у ее ног. Она поглядела — на крыльце лежал небольшой серый сверток, в свертке пищало. Евдокия подняла сверток, внесла в дом и положила на мучной ларь.
Она развернула отсыревшее тряпье и вынула ребенка, мальчика. Ему было недель пять-шесть, он уже держал голову. Освобожденные ножки задвигались, подтянулись к животу. Ребенок поднес кулачок ко рту и потребовал еды. «Эге… эге… эге», — говорил он, ворочая головкой, и заплакал. Евдокия зашикала и прижала его к груди, успокаивая. Лицо ее стало взволнованным, серьезным и важным, словно это был ее ребенок и она собиралась накормить его грудью. «Эге… эге…» — говорил ребенок, перестав плакать и хватая ртом ее кофту. Евдокия положила его — он опять залился отчаянным криком, побежала к печке, налила теплого молока в пузырек, заткнула чистой тряпкой и дала ребенку. «Эге… эге…» — заговорил он яростно, почуяв запах молока. «Ага!» — удовлетворенно сказал он, поймав тряпку ртом, и стал сосать.
— Ишь, жадный! — с восхищением сказала Евдокия, любуясь им.
Накормив, она налила в таз теплой воды и стала купать ребенка. Он тряс ручками и ножками, но не плакал, и она ловко обмыла его и губами собрала воду со спинки, как делали другие женщины, — от сглазу, от наговора, чтоб рос здоровым да умным. Потом она отнесла его в спальню, на кровать.
— Вот мы какие чистенькие стали, какие красивые! — приговаривала она, вытирая его.
Ребенок молчал и все поворачивался к лампочке. Евдокия запеленала его в старую простыню. Спеленатый, он стал похож на белого червячка и так же ворочал головкой, как червячок; после мытья волосы на его темени стали черными.
— Вот так-то, лежи да спи! — сказала Евдокия, укрыла его своим стеганым одеялом и, потушив свет, пошла поглядеть, какое приданое получила за ребенком.
В сером свертке оказалась застиранная женская рубаха, обрывок байкового одеяла и грубый холщовый свивальник. Все это Евдокия вышвырнула в сени. На пол упала бумажка, Евдокия подняла ее. «Крещен Александром», было написано на бумажке. Евдокия подумала: хорошее имя Александр, можно кликать Шурой, Сашей, Саней, как понравится, а то еще Аликом.
Пришел Евдоким. Усталый и чем-то недовольный, он долго мылся под висячим рукомойником, и Евдокия заробела — вдруг он не захочет принять ребенка? Сменив одежду, он молча уселся к столу, а она, подавая ужин, все думала, как ему половчее сказать.
— Что собрание-то нынче так затянулось? — спросила она, чтобы начать разговор. Он ответил нехотя:
— Судили одного. Из заводского материала утварь делал, продавал в свой карман.
— Кто ж судил?
— Мы и судили. Собрание.
— Собрание?.. — переспросила она задумчиво, думая о своем. Погодя, повела речь напрямик:
— Без света в спальне не будь, на кровать, не осмотревшись, не бухайся, не ровен час — придавишь дитя.
— Какое дитя?
— Мальчика бог послал.
Он кончил ужинать и пошел в спальню; она — за ним. Он зажег свет, откинул одеяло, посмотрел на спокойное розовое личико:
— Это чей же?
Она ответила храбро:
— Считай, что наш.
Ребенок спал, посасывая губами.
— Подкинули, что ли?
— Подкинули. Это счастье для дома, — вспомнила она и заторопилась. На подкидыша господь пошлет!
От яркого света ребенок затревожился, завертел головкой, стал выпрастывать кулачки из пеленки.
Евдоким засмеялся:
— Мальчик, говоришь?
— Александром зовут.
— Почем знаешь?
— Записка была вложена.
Он сел на кровать и стал разуваться.
— Вот те раз! — сказал он весело, глядя на важного младенца. — А я где лягу?
— Ложись к стенке, а я с ним с краю.
— А вдруг задавлю ночью? — осторожно укладываясь под необъятное одеяло, сказал Евдоким уже не шутя. — Придется люльку ему сработать, а то на самом деле опасно, кости-то у него мягкие…
13
Приходили соседки поглядеть, что за прибыль у Чернышевых. Хвалили ребенка, хвалили Чернышевых, ругали беспутных матерей, которые ночью на снегу, у чужого порога, кидают безвинных младенцев…
Пришла и Марьюшка. Вошла чинно, без суеты. Негромко, но требовательно опросила притихших Павла, Катю и Наталью — хорошо ли учатся, слушаются ли названых родителей и зачем дома ходят в башмаках: дома тепло, башмаки поберечь не грех, у названых родителей расходов, поди, страсть на такую ораву. Потом начальственно, как доктор, Марьюшка приказала показать младенца.
Евдокия поднесла Сашеньку, спеленатого, в чепчике с кружевцем. Марьюшка вздохнула:
— Не жилец.
Евдокия испугалась:
— Ну, почему?
— В глазок посмотри ему, — шепнула Марьюшка.
Евдокия посмотрела в голубенький бессмысленный глаз и увидела в зрачке свое лицо, а больше ничего.
— В уголок, — шептала Марьюшка. — Который живуч человек, у того в уголку ровно пупочка сидит внутри, видна ясно. У богоданного твоего младенчика пупочки не видать. Жить не будет.