Искатели странного
…После первичных данных пошли обработки. Одно из главных правил в работе УОП — поиск закономерностей. Обычно прокручивается масса информации: от возраста фигурантов по делу, их роста и веса до привязанностей и увлечений. В данном случае все лежало на поверхности: планета оказалась весьма разборчивой к профессии гостей. Физики-нулевики исчезли все. Медики — пропали сто двадцать семь человек, все психотерапевты или специалисты по психодинамике. Ученые-социологи — без вести пропали тридцать два человека, все сто процентов. Энергетики — в разное время планету посетили четыреста семьдесят человек. Исчезли восемь…
Гарднер закурил, устало откинулся в кресле. Ну ладно, с физиками или социологами можно что-то предполагать, искать побудительные мотивы. А художники — пропало сорок процентов? А писатели, которых вернулось с планеты всего тридцать из ста, побывавших там в разное время?
Гарднер невесело усмехнулся — в список можно теперь включить и функционеров УОП в количестве 1 (одного) человека, пропадаемость сто процентов… Однако больше всего осталось на планете физиков. Им там прямо как медом намазано. Солнце там какое-то не такое, Ф-излучение, остатки проатома, дыра в соседнюю Вселенную…
А вот показания экипажей кораблей, ходивших на планету. Что характерно — не нравился им этот маршрут. Уже после второго рейса начинали проситься на другую линию. Собственно, не то чтобы проситься — рейс-то один в год, — но перед самым вылетом искать причины, чтобы остаться. И ведь интересно: экипажи слетаны, обычно все друг за друга держатся, перевести кого-то на другое судно — проблема, а здесь и это не останавливало… А вот и вообще уникальная запись — беседа с радистом сухогруза «Топаз». Бывшим, конечно, радистом, давно уже не летает, но зато на планетку ходил четырнадцать раз!
На экране крепкий сухощавый мужчина показывал акварели. Он доставал их из большой картонной папки, на заднем плане виднелись стеллажи с неисчерпаемым запасом таких папок. «Вульфсен! — вспомнил Гарднер. — К нему ездил Миша Вульфсен. Ни у кого другого не хватило бы терпения слушать эти россказни и смотреть скверные рисунки». Временами в кадр попадало лицо крупным планом, глаза заглядывали в объектив и становилось ясно, что мужчина очень стар.
— Вот он! — Старик обрадованно совал в объектив карандашный набросок лысоватого человека средних лет, картинно избоченившегося и почему-то в кружевном жабо а-ля испанский гранд. — Я с ним весь рейс в трехмерные шашки играл. А потом он мне позировал.
Старика понесло в воспоминания, когда и с кем он играл в шашки, но твердый голос Вульфсена из-за кадра вернул его к действительности:
— А потом вы его когда встретили?
— Через два рейса. Мы уйму всякой мелочи привезли, так что нас выгружали две недели — знаете, эти старые сухогрузы, с двумя люками? Там не то что в новых кораблях, в трюме не повернуться. А я и на новых кораблях летал. Представляете, груза берем в пять раз больше, а на разгрузку уходит всего четыре дня…
— И где же вы его встретили? — похоже, терпению даже Вульфсена положен предел.
— Так я и говорю — выгружали нас две недели. В трюмах не повернуться, так что вся команда получила увольнительную до конца разгрузки-погрузки. Ну, кто куда, а я все больше в городе был. Гринтаун, столица ихняя. Там у них, знаете, такие кабачки есть, как в исторических видеофильмах! И представляете, — он понизил голос, — даже с вином!
— Что вы говорите? — ненатурально удивился за кадром Вульфсен.
— Да-да! И вот там я его и встретил. Ну, у меня память на лица профессиональная, я ведь художник! — Старик повел широким жестом, приглашая полюбоваться завалом рисунков, набросков и эскизов. Были здесь и картины в тяжелых золоченых рамах. На непрофессиональный взгляд Гарднера, самым ценным в картинах были именно рамы. — Я к нему подсел. Как, говорю, поживаете? И не сыграть ли нам в шашки? А он на меня как на идиота смотрит и говорит, что я его с кем-то путаю. А как я мог его спутать, если весь рейс играл с ним и даже эскиз сделал, набросок к картине. Картину, правда, так тогда и не написал, потому что занялся совсем другой — «Укрощение железа». Я подарил ее двоюродному брату. Если хотите, я с ним созвонюсь, и вы сможете…
— Ну, это мы немного погодя. А с этим физиком у вас как же? Так он вас и не признал?
— В том-то и дело, что не признал. Я, говорит, и не физик вовсе, а холодильщик, на заводе работаю. Там ведь у них заводы полукустарные. Конечно, автоматика есть, но постоянно перепрограммировать приходится, потому что выпускают все малыми партиями. А на что им большие партии, если их там всего два миллиона? Населения-то.
— Три миллиона, — машинально поправил Вульфсен и спросил: — А какое у вас впечатление осталось от этой встречи? В смысле — не испугался ли он, что его узнали, не смутился ли, что выдает себя за другого?
— Вот! — торжественно поднял палец старик. — Вот хороший вопрос! Я его тоже задавал себе тогда! И вы знаете, он вовсе не был смущен, растерян или испуган. Я ведь хороший физиономист, у меня эту черту развило искусство, занятия живописью. Так вот — он не играл. Так сыграть невозможно. Это был действительно другой человек. И имя у него было совсем другое. Но это был и физик! В этом я тоже уверен. Понимаете? В этом есть привкус тайны! А в наше время…
Вульфсен не стал дожидаться, пока старика опять занесет, и спросил:
— А вы точно помните, в каком году это было? Может быть, вы и имя его вспомните?
— А тут и вспоминать нечего! — торжествующе фыркнул радист. — У меня записано!
Он повернул лист оборотной стороной — твердым, размашистым почерком была проставлена дата и записано имя: Эрих Гордеев.
Дальше Гарднер смотреть не стал. Он слишком хорошо знал, что все совпадает — Эрих Гордеев действительно летел на «Топазе» и даже был похож на свой карандашный портрет, выполненный радистом. Вот только не ясно, зачем он стал холодильщиком, почему сменил имя, для чего ему вдруг стало нужно скрываться? И еще было множество вопросов: жив ли он сейчас, чем занимается, под каким именем живет? На эти вопросы должен был найти ответ Беккер, но не нашел. Может быть, что-то он и выяснил, но единственное донесение, которое он прислал с Романом, суммировало лишь первые впечатления от планеты.
Гарднер включил кристаллозапись донесения, опять закурил, встал из-за стола и так и слушал глуховатый голос Беккера — расхаживая по кабинету, роняя на ковер пепел с сигареты. Там, куда падал серый столбик, ковер начинал шевелить ворсинками, затягивая в себя, убирая инородное тело. «Вот так и планета, — подумал Гарднер. — Пошевелила ворсинками — и пропал физик Гордеев Эрих. Еще пошевелила — и исчез Беккер. И ведь чувствовал, как она шевелит ворсинками…»
Ничего, конечно, Беккер не чувствовал. Во всяком случае, ничего такого не было в его донесении. Составленное сухо, профессионально, оно не оставляло места домыслам. Что-то похожее на эмоции прорывалось, пожалуй, только там, где он говорил о ментонекоммуникабельности аборигенов. Тут же он отметил, что ощущает постоянный ментофон. Не направленный к нему ментосигнал, не хаотические обрывки чужих менторазговоров, а ровный и какой-то безликий фон. Правда, Беккер оговорился, что вполне мог ошибиться, потому что шесть дней наблюдений — это очень мало. Во всяком случае, его все эти дни не отпускало постоянное ощущение чужого взгляда.
Вот, собственно, и все, и нужно было, как Гарднеру, много и долго над этим донесением Думать, чтобы расслышать в нем тревогу и предчувствие. Шевеление ворсинок… «А может, Беккер тоже в холодильщики переквалифицировался? — тоскливо подумал Гарднер. — Не убили же его, в конце концов… Беккера убить — целую гражданскую войну начинать надобно было бы. С танками и этими… как их… бронетранспортерами…»
Гарднер бросил окурок на ковер и с омерзением следил, как тот аж прямо волнами пошел, силясь заглотить его, и все-таки заглотил. Потом Гарднер позвонил заместителю начальника Управления связи космофлота и договорился о встрече. Не хотел он ничего говорить по видеофону. Сам раньше посмеивался надо всяческой таинственностью и секретностью, а вот сейчас почему-то и у него появились такие позывы, и он не стал с ними бороться.