Обряд на крови
Возвращался на бивуак по своим следам. Так было дольше, но надежнее – стопроцентная гарантия, что нигде не плутанешь, не залезешь в непролазный бурелом по глупости, надеясь покороче срезать путь.
Первое время часто останавливался и, обернувшись, напрягал слух в опаске обнаружить погоню. Потом, окончательно убедившись, что сзади однозначно нет хвоста, успокоился и прибавил шагу: «А мужики, как видно, вовсе не тупые. Прониклись пониманием. Вняли моим увещеваниям. И это правильно. Совсем бы не хотелось мне с ними по-взрослому хлестаться… Как жаль, что не могу я им довериться. Никак не могу. Сейчас никому верить не имею права. А нам бы с дедом их помощь отнюдь не помешала. Лишней бы точно не была… Жаль. Чертовски жаль! Эх, если бы…»
Айкин
Вода журчит под оморочкой, Ханина – ранина.Солнце жарко пригревает,Ханина – ранина, —тихонько припевает Айкин Пильдунча. Идет по тайге не спеша, смотрит кругом веселыми глазами. Денек хороший. Ласковый. Свежий белый снежок скрипит и скрипит, шуршит и шуршит, отгоняя все дурные мысли.
Идет себе и идет помаленьку. Щуплый, широкоскулый, кривоногий. С темно-лиловым «фонарем» под левым глазом. В перепачканной золой подранной темно-синей фуфайке и растоптанных старых торбасах из ровдуги [26]. На голове – дрянная шапчонка из весенней ондатры, истертая по краям до самой мездры. За плечом – худой солдатский вещмешок, почти пустой. Ничего там нет, кроме завернутой в мешковину трезубой острожки, короткой обструганной дощечки, мотка прочной нейлоновой бечевки с сетяной подборы и маленького топорика с кривой щербатой ручкой.
Ханина – ранина, —напевает Айкин, и оживает у него перед глазами светлая знакомая картинка.
Вот он плывет на своей любимой оморочке [27]. Легонькой, верткой, разгонистой. Возвращается домой с хорошим уловом, изредка помахивая длинным тонким веслом.
Мутная желтовато-серая озерная вода льется, стелется под плоское днище, журчит и журчит, звенит и звенит. А под расстеленным от пояса к носу лодчонки брезентовым фартуком громко чмокают, тяжело ворочаются, шлепают по ногам жирные сазаны и толпыги [28], блестящие, как надраенное бархоткой серебро, сиги и пятнистые темно-шоколадные ленки.
Плывет и плывет, напевая, Айкин, радуясь богатому улову, теплому осеннему деньку. Сидит, тихонько покачиваясь из стороны в сторону да знай себе помахивает легоньким, почти невесомым, ухватистым веселком. Млеет, щурясь под ярким солнышком, подставляя прохладному приятному ветерку вспотевшее лицо.
Ханина – ранина…Какой хороший денек!Скоро приеду домой,Ханина – ранина.Мама ждет! —удар весла.
Брат ждет! —удар весла.
Хрипло выводит Айкин, перевирая, переделывая на свой лад слова старинной нанайской песенки, слышанной еще от деда, и вдруг резко замолкает. Хмурится, больно покусывает задрожавшие губы, замедляет шаг. Неуловимый миг, и все пропало. И нет уже перед глазами светлой, хорошей картинки из прошлого. Раз – и исчезла, растаяла без следа. «Неужели ничего этого больше никогда не будет? И мамы не будет? И брата?»… Говорят, что это он, Айкин, их убил. Зарубил топором по пьянке. Зарубил и сжег вместе с домом. Но он до сих пор не верит в это. Все еще не верит, потому что почти ничего о случившемся не помнит.
Помнит только, как ему сильно повезло, как подстрелил рогача-изюбря из малопульки [29] прямо в сердце. Как они с братишкой Болдой уплетали за обе щеки его еще теплые хрящеватые ноздри, вкусный мясистый язык, отхватывая по кусочку у самых губ отточенными, как бритва, ножами. Болтали с набитыми ртами, то и дело, в избытке чувств, похлопывая друг дружку по плечам, по коленкам, по голове.
Помнит, как смешно тараторила улыбающаяся мама, носилась по летнику из угла в угол, накрывая на стол. Как потом набилось в дом полпоселка. И все одновременно возбужденно галдели и жадно жевали, уплетали за обе щеки, расхваливая, причмокивая от удовольствия, жирную бориксу [30] и макори [31], слегка отваренную, с кровью, оленину, свежеприготовленную, щедро приправленную уксусом талу из замороженных сигов и ленков, строганину из сырой изюбрячьей печенки и запивали обильное щедрое угощение приторно сладкой недобродившей бражкой и дешевой вонючей паленой водкой. Пили и ели. И снова пили. Без устали, без остановки. Весь день, всю ночь.
Помнит еще, но уже совсем смутно, как потом громко, брызгая слюнями, что-то визгливо кричал окосевший братишка Болда, мертвой хваткой вцепившись ему в грудки. Кричал что-то очень плохое, очень обидное. Что-то совсем неправильное. Кричал и кричал. Орал и орал, как больной, как бешеный…
А дальше – все. Провал! Одно сплошное темное пятно…
Айкин остановился. Задумчиво поковырял в носу, чихнул. Потер костяшкой шершавого грязного пальца переносицу: «Нет. Не буду. Глупо все время об одном плохом думать. Совсем глупо. Тогда совсем худо становится. Вот и не буду. Назло не буду. Только о хорошем». Покачал головой. Грустно, через силу улыбнулся и услышал, как громко забурчало в пустом животе. Сразу же сильно кушать захотелось. Очень захотелось. С самого утра ничего не ел.
Но ружья с собой нет. Ничего нет, а до речки еще идти и идти. Там, конечно, он все равно какой-нибудь рыбки опять наловит. На то он и ульча [32]. Но ведь это еще не скоро будет. Впереди еще два тяжелых затяжных перевала. «Что же делать? – озадачился Айкин. – Желудей накопать? Но ведь этим сыт не будешь… Зайца днем все равно не поймать. И фазана приспавшего в снежной лунке тоже только в темноте палкой убить можно. Да и то такая удача очень редко выпадает». «Карр-арр», – прозвучало откуда-то сверху. Вскинулся так, что шапка с головы слетела. Увидел на макушке высокой березы внимательно наблюдающую за ним серую ворону. Насупился, сердито притопнул ногой и гаркнул на нее во все горло: «Чё ты приперлась, дура глупая?! Не летай за мной! Не видишь, что ли, самому лопать нечего?!»
Выместив зло на вороне, Айкин в сердцах сплюнул, поднял шапку, отряхнул ее от снега, но надевать не стал – жарко. Огляделся, наметил себе цель и решительно направился к синеющему вдали кедрачу: «Хоть пока орешками брюхо набью. И то тогда веселее будет».
Шишек попадалось совсем мало – неурожай. Да и те почти сплошь пустые, погрызенные белками да мышами. Долго пришлось лазить по колено в снегу, пока удалось насобирать с десяток кривых, но хоть местами целых.
Разломал одну уродливую, скособоченную, наполовину источенную червяками. Наковырял из нее малую жменьку мелких смолистых орешков. Уже намеревался пустить их на зуб, но так и застыл с открытым ртом, услышав негромкое ворчливое квохтанье. А через мгновение в редком молодом подросте замелькали крупные птицы. Вспорхнули с земли и тут же расселись на разлапистой елке. «Асанна?! [33] – стукнуло в башку. – Вот же здорово! Вот так повезло мне!» Тихонько стащил вещмешок с плеча, развязал его, достал топорик. Стараясь не слишком шуметь, срубил тонкий прямой кленок, очистил его от веток. Быстро смастерил из обрезка бечевки петельку, сноровисто приладил ее к концу палки.