Зеленый Дом
Обезьяна вертел в руках сигарету и, не обращая внимания на остальных, улыбался, втягивал щеки, морщил лоб, а время от времени сам аплодировал своим гримасам. Вдруг он высунул язык и подмигнул Литуме.
— Мной даже восхищались, — сказал Литума, — мол, лихой ты парень, чоло [26], тебе, видно, море по колено.
— И правильно, братец, так оно и есть, ясное дело.
— Вся Пьюра говорила о тебе, дружище, — сказал Хосефино.
— И стар и млад. После того как ты уехал, еще долго толковали про тебя.
— Что значит — уехал? — сказал Литума. — Я не по своей воле уехал.
— У нас сохранились газеты, — сказал Хосе. — Сам увидишь, брат. В «Эль тьемпо» тебя ругали почем зря, называли злоумышленником. Но по крайней мере в «Экое и нотисиас» и в «Ла индустриа» писали, что тебе нельзя отказать в храбрости.
— Ты отколол потрясающий номер, старина, — сказал Хосефино. — Мангачи гордились тобой.
— А какой мне был от этого прок? — Литума пожал плечами, плюнул и растер ногой плевок. — И потом, я сделал это спьяну. Трезвый я на это не решился бы.
— Здесь, в Мангачерии, мы все уристы [27], — сказал Обезьяна и вскочил на ноги. — Все душой и телом преданы генералу Санчесу Серро [28].
Он подошел к вырезке из газеты, отдал честь и, хохоча, опять сел на циновку.
— Обезьяна уже набрался, — сказал Литума. — Пойдем к Чунге, пока он не заснул.
— Нам надо тебе кое-что рассказать, старина, — сказал Хосефино.
— В прошлом году, Литума, здесь поселился априст [29], — сказал Обезьяна. — Один из тех, кто убил генерала. Как вспомню про это, меня такая злость берет!
— В Лиме я познакомился со многими апристами, — сказал Литума. — Их тоже держали за решеткой. Они на все корки ругали Санчеса Серро, говорили, что он был тиран. Ты что-то хотел рассказать мне, старина?
— И ты позволял, чтобы при тебе ругали этого великого мангача? — сказал Хосе.
— Он был пьюранец, но не мангач, — сказал Хосефино. — Это тоже ваша выдумка. Я уверен, что Санчес Серро даже никогда не бывал в этом квартале.
— Что ты хотел мне рассказать? — повторил Литума. — Говори, старина, ты меня заинтриговал.
— И не один априст, а целая семейка, — сказал Обезьяна. — Они построили дом поблизости от Патросинио Найи и над входом, сволочи, повесили апристский флаг. Представляешь себе?
— Насчет Бонифации, Литума, — сказал Хосефино. — У тебя на лице написано, что ты хочешь узнать про нее. Почему же ты не спросил нас? Стыдишься? Но ведь мы братья, Литума.
— Но уж мы поставили их на свое место, — сказал Обезьяна. — Мы им устроили такую жизнь, что они смазали пятки.
— Спросить никогда не поздно, — очень спокойно сказал Литума и, опершись руками об пол, слегка откинулся назад. — Я не получил от нее ни одного письма. Что с ней сталось?
— Говорят, Алехандро Молодой мальчишкой был апристом, — торопливо сказал Хосе. — Я слышал, что, когда приезжал Айя де ла Торре [30], он нес плакат, где было написано: «Учитель, тебя приветствует молодежь».
— Клевета, Молодой — замечательный человек, гордость Мангачерии, — расслабленным голосом сказал Обезьяна.
— Замолчите, не видите, что мы разговариваем? — сказал Литума и хлопнул ладонью по полу, подняв облачко пыли. Обезьяна перестал улыбаться, Хосе опустил голову. Хосефино сидел в напряженной позе, скрестив на груди руки, и непрестанно моргал.
— Что случилось, старина? — мягко, почти ласково сказал Литума. — Я тебя за язык не тянул, ты сам завел этот разговор. Теперь продолжай, не отмалчивайся.
— Иные слова обжигают почище водки, Литума, — вполголоса сказал Хосефино.
Литума жестом остановил его.
Тогда я открою еще бутылку. — Ни его движения, ни голос не выдавали волнения, но на лице выступили капельки пота, и он тяжело дышал. — Спиртное помогает переносить дурные вести, верно?
Он зубами откупорил бутылку, наполнил стаканы, залпом осушил свой, и глаза у него покраснели и увлажнились. Обезьяна пил маленькими глотками, зажмурив глаза и страдальчески сморщив лицо. Вдруг он поперхнулся и, закашлявшись, стал хлопать себя ладонью по груди.
— С этим Обезьяной всегда что-нибудь не так, — приговорил Литума. — Ну, старина, я жду.
— Всякая выпивка выходит с мочой, только писко со слезой, — пропел Обезьяна.
— Она стала шлюхой, брат, — сказал Хосефино. — Она в Зеленом Доме.
Обезьяна опять закашлялся, и его стакан покатился по полу. Вино тут же впиталось в землю, и мокрое пятнышко исчезло.
IV
— Они стучали зубами от страха, — сказала Бонифация, — и я заговорила по-ихнему, чтобы они успокоились. Если бы только ты их видела, мать.
— Почему ты скрывала, что говоришь на языке агварунов, Бонифация? — сказала начальница.
— Матери и так чуть что шпыняют меня: опять из тебя дикость прет, опять ты ешь руками, язычница, — сказала Бонифация. — Я стыдилась, мать.
Она за руки ведет их из кладовой и на пороге своей каморки знаком велит им подождать. Они жмутся к стене. Бонифация входит, зажигает лампу, открывает сундук, достает связку заржавленных ключей, выходит и снова берет за руки девочек.
— Это верно, что язычника привязали к капироне? — сказала Бонифация. — Что ему остригли волосы и он остался с голой головой?
— Что ты за сумасшедшая, — сказала мать Анхелика, — ни с того ни с сего начинаешь молоть всякий вздор.
Но она все знает, мамуля: его привезли солдаты на лодке и привязали к тому дереву, на котором вывешивают флаг. Воспитанницы влезли на крышу, чтобы посмотреть, а мать Анхелика надавала им шлепков. Значит, эти разбойницы все еще вспоминают ту историю? Когда они рассказали ее Бонифации?
— Мне рассказала ее желтая птичка, — сказала Бонифация, — влетела в окно и рассказала. А его вправду остригли? Как мать Гризельда стрижет маленьких язычниц?
— Глупая, его остригли солдаты, — сказала мать Анхелика. — Это совсем другое дело. Мать Гризельда стрижет девочек, чтобы их не кусали вошки. А его остригли в наказание.
— А что он сделал, этот язычник, мамуля?
— Плохие, гадкие вещи, — сказала мать Анхелика. — Он грешил.
Бонифация и девочки на цыпочках выходят во двор. Треугольный фасад часовни и трубу кухни освещает луна, а остальные строения миссии остаются в тени. Кирпичная стена смутно вырисовывается под сводом ветвей и лиан. Главное здание потонуло в сырой мгле.
— Ты совершенно неправильно смотришь на вещи, — сказала начальница. — Для матерей важна твоя душа, а не цвет кожи и язык, на котором ты говоришь. Ты неблагодарное существо, Бонифация. С первого дня, как ты попала в миссию, мать Анхелика только и делала, что нянчилась с тобой.
— Я знаю, мать, потому я и прошу, чтобы ты помолилась за меня, — сказала Бонифация. — Ведь в ту ночь я опять стала дикаркой, это ужасно.
— Перестань, наконец, плакать, — сказала начальница. — Я уже знаю, что ты опять стала дикаркой. Я хочу знать, что ты сделала.
Она выпускает их руки, прикладывает палец к губам и бежит — по-прежнему на цыпочках. Вначале она опережает девочек, но на середине двора они догоняют ее и вместе с ней подбегают к запертой калитке. Бонифация наклоняется и пытается отпереть ее сначала одним ключом, потом другим, третьим. Замок скрипит, девочки нетерпеливо колотят руками по мокрому дереву, и калитка гудит, но не открывается. Все трое тяжело дышат.
— Я была тогда совсем маленькая? — сказала Бонифация. — Какого роста, мамуля, покажи?
— Вот такая, — сказала мать Анхелика. — Но уже в ту пору ты была настоящим чертенком.
— И давно я была в миссии? — сказала Бонифация.
— Нет, — сказала мать Анхелика. — Всего несколько месяцев.