Неведение
17
Они повели его по квартире показать происшедшие после его отъезда перемены. В одной из комнат он увидел принадлежавшую ему картину. Приняв решение покинуть страну, он должен был действовать быстро. Тогда он жил в другом городе и, вынужденный скрывать свое намерение эмигрировать, не мог выдать себя, распределяя среди друзей свои вещи. Накануне отъезда он положил ключи в конверт и отослал брату. Затем из-за границы позвонил ему и попросил взять из квартиры все, что ему приглянется, прежде чем государство это конфискует. Позднее, обосновавшись в Дании, счастливый тем, что начинает новую жизнь, он не испытывал ни малейшего желания узнать, что брат сумел спасти и как этим распорядился.
Он долго всматривался в картину: бедная рабочая окраина, изображенная с той дерзкой цветовой фантазией, что напоминала фовистов начала века, Дерена, например. При всем том картина была далека от подражания; если бы ее выставили в 1905 году на парижском Осеннем салоне наряду с другими полотнами фовистов, все были бы поражены ее своеобычием, заинтригованы загадочным ароматом пришелицы из неведомого далека. На самом деле картина была написана в 1955 году, в период, когда доктрина социалистического искусства неукоснительно требовала реализма: автор, истовый модернист, предпочитал писать так, как писали тогда во всем мире, то есть в абстрактной манере, но в то же время хотел выставляться; поэтому он должен был найти ту чудотворную точку, в которой императивы идеологов пересекались с его творческими пристрастиями; хибары, вызывавшие в памяти сцены из жизни рабочих, были данью идеологам, краски, истово нереалистические,— подарком самому себе.
Йозеф посетил мастерскую художника в шестидесятые годы, когда официальная доктрина уже утрачивала силу и художник обрел свободу делать почти все, что хотел. Наивно искренний, Йозеф предпочел новым работам это старое полотно; и живописец, питавший к своему пролетарскому фовизму симпатию, смешанную со снисхождением, подарил ему полотно без всякого сожаления; он даже взял кисть и рядом с подписью начертал ему, Йозефу, посвящение.
— Ты хорошо знал этого живописца, — заметил брат.
— Да. Я спас его пуделя.
— Ты заедешь повидать его?
— Нет.
Вскоре после 1989 года Йозеф в Дании получил пачку фотографий новых картин художника, написанных в условиях уже полной свободы: они были неотличимы от миллионов других картин, создаваемых по всей планете; художник мог поздравить себя с двойной победой: он был абсолютно свободен и абсолютно похож на всех прочих.
— Тебе по-прежнему нравится эта картина? — спросил брат.
— Да. Она по-прежнему очень красива.
Брат кивком указал на жену: — Кати очень любит ее. Что ни день она останавливается перед ней. — Потом добавил: — Тотчас после отъезда ты попросил меня отдать картину отцу. Он повесил ее над столом своего кабинета в больнице. Он знал, как она нравилась Кати, и перед смертью завещал ее ей.— И после недолгой паузы: — Ты даже не представляешь себе. Мы пережили ужасные годы.
Глядя на невестку, Йозеф вспомнил, что никогда не любил ее. Его давняя антипатия (она щедро воздавала ему тем же) теперь казалась ему глупой и досадной. Невестка стояла, неотрывно глядя на картину, лицо ее выражало горестное бессилие, и Йозеф сочувственно сказал брату: — Я знаю.
Брат принялся описывать историю семьи, долгую агонию отца, болезнь Кати, неудачное замужество дочери, потом козни против него в больнице, где его положение было сильно подорвано эмиграцией Йозефа.
Последнее замечание было произнесено без укоризны, но Йозеф не сомневался, что брат и невестка с неприязнью говорили о нем, возмущенные тем малым числом доводов, какими Йозеф мог бы оправдать свою эмиграцию, на их взгляд, конечно, безответственную: родственникам эмигрантов режим не сулил легкой жизни.