Смешные любови (рассказы)
Милан Кундера
Смешные любови
(рассказы)
В книге сохранены особенности пунктуации автора
НИКТО НЕ СТАНЕТ СМЕЯТЬСЯ
1— Налей мне еще сливянки, — сказала Клара, и я выполнил ее просьбу. Повод распить бутылочку был вовсе не из ряда вон выходящим, но все-таки был: в этот день я получил сравнительно сносный гонорар за последнюю часть своего эссе, опубликованного с продолжением в нескольких номерах специального журнала по изобразительному искусству.
Уже тот факт, что эссе вышло в свет, казался чудом. Все, что я утверждал в нем, носило характер остро полемический. Моя работа, поначалу отвергнутая журналом «Изобразительная мысль», чьи редакторы седобороды и осмотрительны, впоследствии была напечатана в менее объемном, конкурирующем с «Изобразительной мыслью» издании, сотрудники которого были моложе и опрометчивее.
Гонорар, а вместе с ним и письмо принес мне на факультет почтальон; письмо малозначительное; в состоянии свежеобретенной самонадеянности я едва пробежал его глазами. Однако дома, когда время уже близилось к полуночи, а содержимое бутылки — ко дну, я взял письмо со стола и стал читать с явным намерением повеселиться.
«Уважаемый товарищ и — с Вашего разрешения — мой коллега! — вслух прочел я Кларе. — Прошу Вас извинить меня за то, что я, не имеющий чести знать Вас, осмеливаюсь писать Вам. Обращаюсь к Вам с просьбой: не отказать мне в любезности прочесть прилагаемую статью. Не будучи знаком с Вами лично, я уважаю Вас как человека, чьи взгляды, суждения и выводы столь удивили меня своим совпадением с результатами моего собственного исследования, что я был просто потрясен. Так, например, при всем моем преклонении перед Вашими суждениями в плане сравнительного анализа, которым Вы, вероятно, владеете лучше меня, я категорически утверждаю, что к мысли о том, что чешское искусство всегда было близко народу, я пришел до того, как прочел Вашу работу. Я мог бы это легко доказать, ибо, помимо прочего, располагаю и свидетелями. Но это только так, к слову сказать, ибо Ваш труд…» — тут следовал еще ряд дифирамбов в адрес моей персоны, а затем просьба: не согласился бы я, дескать, написать на его статью рецензию, а точнее, отзыв для «Изобразительной мысли», где данная статья уже более полугода лежит без движения. Моя рецензия, насколько ему известно, может оказаться решающей, а потому я для него, автора этих строк, единственная надежда, единственный огонек в поглотившей его непроглядной тьме.
Мы, конечно, не преминули посмеяться над паном Затурецким, чье высокородное имя нас буквально зачаровывало; однако наши шутки были вполне благодушными, поскольку фимиам, который он курил мне, особенно в сочетании с превосходной сливянкой, смягчал меня. Смягчал настолько, что в те незабвенные минуты я возлюбил весь мир. И в этом огромном мире — прежде всего Клару. Уже хотя бы потому, что она сидела напротив меня, тогда как остальной мир был скрыт за стенами моей мансарды в пражских Вршовицах. И не имея возможности чем-то одарить тот, большой мир, я одаривал Клару. По крайней мере обещаниями.
Клара была девушкой двадцати лет от роду, из хорошей семьи. Да что там из хорошей — из отличной семьи! Папочка, бывший директор банка, как представитель крупной буржуазии в пятидесятом году был выслан в отдаленную от Праги деревню Челаковице. Доченька по злой воле кадровиков работала швеей в большой мастерской пражской фабрики модной одежды. Сейчас я сидел против нее и лез из кожи вон, чтобы снискать ее благосклонность хотя бы тем, что легковесно расписывал ей преимущества будущей работы, на которую я обещал устроить ее с помощью моих друзей. Невозможно, убеждал я ее, чтобы такая прелестная девушка, как она, убивала свою красоту, сидя за швейной машиной. Я был полон решимости сделать ее манекенщицей.
Клара не возражала мне, и мы провели ночь в счастливом взаимопонимании.
2Человек проживает настоящее с завязанными глазами. Ему дано лишь думать или догадываться, что он живет. И только позднее, когда ему развязывают глаза, он, оглядываясь на прошлое, осознает, как он жил и в чем был смысл этой жизни.
В тот вечер я думал, что пью за свои успехи, и вовсе не предполагал, что это торжественный вернисаж моих закатов.
А так как я ничего не предполагал, то и проснулся утром в отличном настроении, взял в постель статью, приложенную к письму, и, пока Клара блаженно посапывала рядом, с веселым равнодушием приступил к чтению.
Статья, озаглавленная «Миколаш Алеш, мастер чешского рисунка», не стоила даже того получаса рассеянного внимания, что я ей уделил. Это было беспорядочное нагромождение банальностей без всякого представления о логической связи, без малейшей честолюбивой попытки разбавить их хоть какой-нибудь собственной мыслью.
Мне стало совершенно ясно, что статья эта — несусветная чушь. Кстати, доктор Калоусек, редактор «Изобразительной мысли» (в сущности, человек малоприятный), в тот же день подтвердил это; позвонив мне на факультет, он сказал: «Ну как, получил трактат этого самого пана Затурецкого?.. Тогда напиши. Уже пятеро рецензентов зарубили ее, а он никак не угомонится, теперь решил, что единственный настоящий спец — это ты. Напиши в двух словах, что это полная дребедень, ты это умеешь, язвительности тебе не занимать, тогда уж он оставит нас в покое».
Тут что-то во мне воспротивилось: почему, собственно, я должен быть палачом пана За-турецкого? Я что, получаю за это редакторскую зарплату? К тому же я прекрасно помнил, что именно в «Изобразительной мысли» из осторожности завернули мою статью; зато имя пана Затурецкого крепко увязывалось для меня с Кларой, сливянкой и восхитительным вечером. И наконец — не стану отрицать, это же вполне по-человечески, — и одного пальца мне было бы достаточно, чтобы сосчитать тех, кто полагает меня «настоящим спецом»; так чего ради терять мне и этого единственного?
Я закончил разговор с Калоусеком какой-то невнятной остротой, которую он мог счесть обещанием, а я — всего лишь уверткой, и повесил трубку, будучи твердо уверен, что рецензию на пана Затурецкого не напишу никогда.
И вместо рецензии я, вынув из ящика стола почтовую бумагу, написал пану Затурецкому письмо, в котором, обойдя какую бы то ни было оценку его работы, извинился и сообщил, что мои взгляды на живопись девятнадцатого века считаются порочными и дерзкими, и потому мое мнение — особенно в редакции «Изобразительной мысли» — могло бы скорее навредить делу, чем поспособствовать; при этом я обволок пана Затурецкого таким дружелюбным многословием, что трудно было бы не усмотреть в нем моего расположения.
Стоило мне опустить письмо в почтовый ящик, как я тотчас забыл о пане Затурецком. Зато пан Затурецкий не забыл обо мне.
3В один прекрасный день, только я закончил лекцию — в институте я веду курс истории живописи, — в дверь аудитории постучала наша секретарша, пани Мария, приветливая пожилая дама, что нередко варит мне кофе и избавляет от нежеланных женских телефонных звонков. Заглянув в дверь, она объявила, что меня дожидается неизвестный господин.
Мужчины не вызывают во мне страха, и я, попрощавшись со студентами, бодро-весело вышел в коридор. Низкорослый человечек в поношенном черном костюме и белой рубашке поклонился мне и весьма учтиво сообщил, что он Затурецкий.
Я пригласил его в свободную комнату и, предложив кресло, учтиво завел с ним непринужденный разговор обо всем на свете, о том, какое нынче в Праге мерзкое лето и какими выставками она нас балует. Пан Затурецкий вежливо поддакивал моему трепу, однако каждое мое слово стремился тотчас увязать со своей статьей о Миколаше Алеше, пролегшей между нами в своей незримой субстанции, точно неустранимый магнит.
— Ничто не доставило бы мне такого удовольствия, как рецензия на вашу работу, но я уже объяснил вам в письме, что меня нигде не считают специалистом по чешскому искусству девятнадцатого века и, кроме того, я некоторым образом не в ладах с редакцией «Изобразительной мысли»; там числят меня законченным модернистом, и мой положительный отзыв мог бы только навредить вам.