Море и берег
— Товарищ старшина, — говорит. — Сегодня он опять в самоволку собирается.
— Кто?
— Соломатин. Давно я вам хочу сказать, но…
Тут он замялся.
— Садитесь, — говорю я ему, — и выкладывайте все, что знаете.
И вот что рассказал мне Калиничев. Месяца два тому назад сошелся Соломатин с этой самой Клавдией. Стал приходить из увольнений выпивши. Верно, умел держаться, ни разу дежурные офицеры не заметили. Да и знали, что Соломатин отличник, верили ему. Дальше — больше. Начал он по ночам в самоволку хаживать. Крепко его зацепила Клавочка. Живет она недалеко от территории части. И в ночь, когда дневальным заступал кто-нибудь из «годков» (а Соломатин у них за вожака), вылезал Соломатин из окна, поскольку наш кубрик на первом этаже казармы. И тем же порядком под утро возвращался. «Годок»-дневальный примет его, закроет окно — и все шито-крыто.
Я сразу вспомнил, как Линник ночью кубрик проветривал. И записку вспомнил…
— Вначале, — говорит Калиничев, — они меня не очень-то стеснялись. Соломатин ко мне хорошо относился. Однажды сказал: посвящаю тебя, дескать, в свои оруженосцы. А потом как-то на моем дневальстве потребовал, чтоб я ему ночью открыл окно. Я отказался. С этого и началось. Придираться ко мне стал, вызвал на грубость. А я несправедливость не переношу. Потом вы приехали, и они меня предупредили, что если я вам проговорюсь… Пригрозили, в общем.
«Следи за длинным…» Теперь я понял и эти слова из записки. «Длинный» — это, конечно, Калиничев.
— Он и у лейтенанта такое мнение обо мне создал… — говорит Калиничев, но не успел закончить, потому что в читальный зал вошел вдруг Соломатин, а за ним Линник.
— Собеседуете? — спрашивает Соломатин и улыбается вкривь и вкось.
— Очень кстати пришел, — говорю. — Садись, разговор будет.
— Ты, Пашенька, пойди подыши воздухом, — говорит он Калиничеву ласковым голосом. — А то утомился, поди, языком молоть.
Калиничев вскинул голову и отвечает:
— Плевал я на твою подначку, Соломатин. Я старшине все рассказал, так и знай.
И вышел. Красиво он это сказал. Молодец! Помолчали мы, поглядели друг на друга. Линник за стулом Соломатина стоит — и впрямь оруженосец…
— Ну что, годок, — говорю я. — Сегодня в рейс собрался?
Соломатин поиграл бровью и отвечает:
— Не советую тебе, Серега, со мной шутки шутить.
— Двойная у тебя душа, — говорю. — Снаружи ты хваленый отличник, а нутро гнилое.
— Дальше что? — спрашивает. — Начальству побежишь докладывать?
— Приму меры, — говорю. — Я тебя честно предупреждал.
Он встал, глаза злые, лицо пятнами пошло.
— Учти, Лошаков, никто тебе не поверит, — говорит. — Нет у тебя доказательств, понятно? Сам же в дураках останешься.
И пошел прочь. Линник шмыгнул носом — и за ним. Я решил не спать сегодня ночью. Хотя, конечно, теперь он «в рейс» не пойдет.
Посмотрим, товарищ Соломатин, кому поверят, а кому нет!
28 марта
Плохо дело. Ночью избили Калиничева. Накрыли его одеялом и шинелью, в общем, «темную» устроили. Никто не видел. Я тоже спал. Хотел всю ночь не спать, но не выдержал. Эх!
С утра, понятно, переполох. На Калиничева смотреть страшно: глаз заплыл и стал черный. Афонин, который с четырех ноль-ноль стоял дневальным, заявил, что ничего не видел и ничего не знает, — дескать, он сидел у входа, а койка Калиничева в дальнем углу кубрика. Но мне-то ясно, чья это работа. Я рассказал все лейтенанту Панину. Сейчас мы с ним идем к замполиту. Я тоже хорош: не мог уберечь, парня. Эх!..
29 марта
Итак, все кончено, как поется в одной арии. Вечером вчера было открытое комсомольское собрание. Вначале выступил замполит, сказал, что впервые на нашей лодке такое позорное явление. Потом встал лейтенант Панин и говорит:
— Все мы знаем Соломатина с самой лучшей стороны. Но вот Лошаков утверждает, что за этой личиной скрывается пьяница и самовольщик. Может быть, мы имеем дело с круговой порукой? Давайте разберемся. Пусть Соломатин нам честно все расскажет.
Слово берет Соломатин. Меня то в жар, то в холод бросало, когда он спокойненько, с улыбочкой отверг все обвинения.
— Лошакову, наверно, приснилось, — говорит, — что я в окно прыгаю. Сколько народу дневальными стоят — никто никогда не видел. А он, понимаете, видел! Чистый барон Мюнхгаузен. Не знаю, почему он на меня взъелся. Может, позавидовал мне, не знаю. А насчет Калиничева, — говорит, — я сам возмущаюсь, товарищи, и считаю позорным этот случай. Я не знаю, кто его бил…
Я не выдержал и крикнул:
— Может, он сам себя, как унтер-офицерская вдова, высек?
— Считаю, — говорит Соломатин, — ваши шутки неуместными, товарищ Лошаков. Надо спросить у дружков Калиничева, первогодков, — может, он с ними поругался. А я как служил, так и дослужу до конца.
Ведь вот каков наглец!
Я попросил слова и рассказал всю историю. И про записку, и про Клавдию, и про то, как они следили за Калиничевым. Я здорово волновался. Соломатин и Линник бросали мне реплики.
— Они думают, — говорю, — что, раз не пойман, значит, не вор. Но мы вам не позволим, Соломатин, воскрешать старые нравы. Не позволим вам и вашим «годкам» калечить хороших ребят из молодого пополнения. Мы, — говорю, — хотим по-коммунистически служить, а вы нам мешаете. Вы потеряли совесть. Не служите, а изворачиваетесь. Очки втираете! А мужества честно признаться — на копейку у вас нет!
Потом Калиничев встает и еле шевелит распухшими губами:
— Кто меня бил — не видел. Но знаю: Соломатин и его компания. Старшина правильно сказал. Они меня запугать хотели тяжелой рукой Афонина, но я их не боюсь. Они трусы. Исподтишка только умеют… Под одеялом… Они и в бою струсят…
Соломатин стал красный, как вареный рак, и кричит:
— Это кто струсит?
— Ты! — отвечает Калиничев. — Такие шмутошники, как ты, не хочу, чтоб рядом со мной были в бою!
И сел. Я видел: лицо у него от боли перекосилось. Все молчат. Жду, что дальше будет. И тут поднимается Афонин, сам мрачнее тучи.
— Не хочу, чтоб меня за труса считали, — говорит. — Я бил Калиничева.
Что тут поднялось! Шум, гам… Вся команда чуть ли не с кулаками к Афонину… Еле успокоились. Электрик Григорьев, тоже из «годков», взял слово и говорит:
— Довольно в прятки играть. Правильно выступал Лошаков: пьянствовал Соломатин и в окно прыгал. А мы его покрывали. Чего говорить: попали мы под его влияние. Особенно Афонин… Физической силы у него много, а характером слаб… Признаю, товарищи, свою вину.
Тут Линник, со своей хитросплетенной душой, видит, что дело принимает другой оборот, и спешит лягнуть своего повелителя:
— Я тоже! — лопочет. — Я тоже попал под дурное влияние…
А Соломатин сидит, голову низко опустил. Как побитый пес, честное слово. Мне даже жаль его стало. Отчего, думаю, спотыкаются иной раз такие толковые парни?
Кажется, и я виноват. Виноват в том, что тянул… Глаза закрывал, отношений не хотел портить… Да и не я один, должно быть…
Отчаянный
Однажды, когда Воронков вылез из трюма, рулевой-сигнальщик Береснев сказал ему: — Знаешь, Паша, кто ты такой?
— Ну?
— Ты типичный морлок.
Воронков медленно помигал белыми ресницами, не зная, обижаться или нет. Слово было ему незнакомо, но он знал, что от Береснева ничего хорошего не жди.
— А что это такое? — спросил он и нарочно зевнул, чтобы показать свое равнодушие.
— Почитай Герберта Уэллса «Машину времени» — узнаешь, — сказал Береснев и полез из центрального поста наверх, потому что уже была дана команда построиться на обед.
После обеда Воронков, по обыкновению, растянулся на койке, чтобы соснуть часок. Но странное слово «морлок» гвоздем засело в голове. «Выдумает тоже, — размышлял он, ворочаясь на койке и тщетно смеживая веки. — Морлок!.. Морской локоть, что ли? Может, локатор?..»
Сон не шел. Воронков сел, свесив с койки ноги-коротышки, и зевнул — теперь уже по-всамделишному. Потом натянул ботинки и вышел из кубрика. Кубрик был совсем пустой — один дневальный маялся там, ходил из угла в угол.