Зажгите костры в океане
— Эх, Хыш… Скоро? — спрашиваю я.
— Уже раскис, — говорит он, не оглядываясь, и перешагивает сразу через пять кочек.
Мы идем на юго-запад. Хыш и я. Идем к тем местам, где есть уличные репродукторы и нет кочек.
Перед моим носом качается сутулая спина. Вторые сутки.
— Терпи, салажонок, — повторяет Хыш. Я прикусываю от злости губу, но помалкиваю.
Возможно, я и есть салажонок по сравнению с ним, видавшим всякую жизнь человеком.
Мы идем искать справедливость. Усталая человеческая спина маячит мне на пути к ней.
…Два месяца назад верткий самолет АН-2 доставил в горы последнюю партию груза. Среди груза был и я — вновь испеченный представитель рабочего класса. Бывают у человека в девятнадцать лет всякие идеи, которые сажают его на кучу тюков и под грохот мотора несут в чертовски манящую неизвестность.
Самолет сел у подножья какой-то невеселого вида сопки. Был снег, был темный камень и загадочные бородачи, бежавшие навстречу. И три палатки. Я очутился в одной из них.
А на другой день я уже осваивал свою нехитрую «специальность». Надо пробить ломиком стаканчик — ямку, потом взрывник заложит туда аммонал, потом грохнет взрыв и надо убрать дробленые камни, зачистить дно канавы лопатой. Потом надо снова долбить ямку. После трех ямок я понял, почему на Севере канавы не копают, а бьют.
К вечеру первого дня я твердо знал, что до самой смерти не забыть мне сладковатый запах взрывчатки. Руки мои, спина моя не забудут.
Все Это немного походило на войну. Канавы ползли на сопку, как упрямые траншеи к крепости врага, ахали взрывы. Наша партия искала молибден. Где-то под каменной кожей сопки пряталась его руда. Я в жизни не видал молибдена, не знал, какого он цвета. Но вместе с другими бил канавы, а по нашим следам шло ученое начальство, которое знало.
— Привал! — объявляет Хыш. Мы садимся на кочки, скидываем рюкзаки. Плотное облако комаров окружает нас. Хыш рвет сухую осоку, потому что больше нечего жечь на этой веселой земле. Желто-зеленая плешивая равнина окружает нас. Над равниной бесцельно слоняется ветер. Это тундра. Северная тундра в желтый август.
Две консервные банки стоят в тусклом травяном пламени, две пачки чая лежат рядом. Хыш варит «чифир». Знаменитый напиток, от которого разгибается усталая спина и сердце молотит, как гоночный двигатель.
…Был человек по имени Макавеев. Наш начальник. Я помню один день. В тот день первый раз показались гуси. Они шли на север торопливым ломаным строем. Я видел, как ребята в соседних канавах ставят ломики и запрокидывают головы. Я тоже бросил работу.
Снизу из-за камней вынырнуло красное лицо Макавеева.
— Эх, дробью бы шарахнуть, — сказал он.
— Жаль, — сказал я.
— Скажи, какой Гегель выискался, — непонятно ругнулся Макавеев и пошел дальше. Было удивительно, до чего легко нес он по камням свое обширное тело. Кричали в высоте гуси. Я снова взял ломик и подумал о-том, что хорошо было бы, если бы Макавеев хоть раз показал нам, какая она такая — молибденовая руда. Может быть, я или другой из канавщиков случайно споткнется об эту нужную штуку. Но Макавеев ничего нам не показывал, а с того дня за мной осталась философская кличка Гегель.
…Ветер разносит седую кучку пепла. Закопченные банки отброшены в сторону.
— Пошли! — командует Хыш. «Чифир» сделал свое. Я даже иду впереди. В голове шум. Я иду впереди по пятнистой равнине, по самой макушке глобуса. Школьный шарик земли послушно крутится ногам навстречу. Впереди море. Близко. Только снова сутулая спина вырастает передо мной, и глобус превращается просто в кочки под ногами.
Спина человека по имени Хыш. Я даже не знаю, как зовут его на самом деле. Была у него любимая поговорка: «Хыш бы ум у людей был, хыш бы немного». Так и прозвали: дядя Хыш. Я сильно невзлюбил его вначале. Достаточно было посмотреть на него. Круглое, в вечной щетинке лицо, не внушающие доверия глазки. Сутулый, жилистый, северный бродяга. Из тех, что не любят разговоров о прошлом, из тех, что не получают писем. Потом я привык к нему.
Был еще один человек по имени Васька. Взрывник. Он не бил бурки, не ползал с молотком по готовым канавам. Просто помогал заполнять стаканчик аммонитом и крутил ручку взрывной машинки. Состоял посредником между нами и взрывом. А через две недели даже не посредничал. Посматривал, как мы все делаем сами, и рассказывал истории о том, как разным неукам отрывало пальцы, руки, а то и головы.
— Под суд за это дело. Не позволяй, — говорили мы. Васька улыбался в ответ во всю ширину гладкой рожи.
— Каждый из вас очень желает жить, — утверждал он. И это было стопроцентной правдой.
Нас было восемь человек, которые «очень желали жить». Одинаковые ребята из разных мест. Все новички, кроме Хыша. Мы били бурки, делали за взрывника его опасную работу, полировали ладонями ломики, ворочали камни. Только во время коротких перекуров да перед сном «нащупывали» друг друга. Всегда интересно знать, что водит других по свету.
А Макавеев только хмуро говорил: «давай!» — и лазал по готовым канавам. В глине всегда был человек, как будто не мы, а он в одиночку прокладывал по сопочному лбу канавные шрамы.
Нравился нам наш начальник. Нравился за то, что хмурый, за то, что работает сам до остервенения, за то, что не разводит словесной водички. С таким проще жить.
Комары идут за нами густым шлейфом. Сколько тысяч их я истребил сегодня? Даже ладони почернели. Липкая темная паста покрывает лицо и шею.
— Хыш бы дождик пошел, хыш бы небольшой.
— Долго нам еще?
— Ша-агай!
Я шагаю. Вот и верь после этого всяким ученым книгам. Почти семьдесят градусных параллелей отделяют меня от экватора, а я задыхаюсь. От жары, от москитов, от кочковатой здешней Сахары.
…Было лето.
Вынутая земля сползала обратно в канавы с ехидным шипением. Она пролежала мерзлой, может быть, не одну тысячу лет, а мы потревожили ее.
Земля была холодной, вся в мутных кристалликах льда. Это в первое мгновение. Потом грунт расползался в липкую жижу, и не было никаких сил удержать его наверху. Казалось, что земля, как живая, стремится обратно в канавы. Макавеев говорил «давай», мы давали. Давали так, что брезент рукавиц прирастал к ладоням. А земля стремилась обратно, туда, где ей было так холодно и спокойно. От этой войны мрачнели ребята.
— Когда кончим гнать эти канавы, начальник?
— Почему не возят письма, начальник?
— Осточертела нам тушенка, начальник!
А Макавеев только поглядывал на нас. Так, в половинку глаза.
— Для почтового — отделения не нашлось, видите ли, палатки и спецсамолета. Ананасов на складе нет.
Он всегда говорил с нами между прочим, и вторая половинка его глаза была вечно прикована к земле. Впереди канав все росли и росли линии белых колышков. Эти колышки означали новые канавы. Когда только Макавеев успевал их ставить?
Мы работали утром и вечером. Мы работали по ночам.
На наших глазах солнце падало на рыбьи спины хребтов и, еле коснувшись, снова взмывало вверх. Это были лучшие часы. Днем мерзлота оживала, и не было сил с ней воевать. Мы брели в палатку и ложились на осточертевшие нары. Заводили разговоры. О мотоциклах, о Люсях и Нинах.
Однажды зашел Макавеев. Слушал, сплевывал на пол. Потом сказал:
— С сегодняшнего дня зарплата вдвое. — И ушел на сопку, к своим камням и колышкам.
Мы озадаченно молчали. Вроде бы ведь не к частной фирме приложили мы свои руки и спины, не для Макавеева рискуем со взрывчаткой. Но ведь он это сказал. Ему виднее, когда и какие расценки. У него рация есть, и по ночам морзянка пищит неизвестные нам приказы.
— Это за счет прогрессивки, — сказал кто-то.
— Значит, на «москвича» зашибу, — сказал другой.
— Справедливо. На износ работаем, — сказал третий.
Кто-то встал и пошел к выходу. Другие следом. Сосед мой по нарам затянул потуже бинт на помятой камнем руке и тоже встал. Скоро в палатке остались Хыш да я. И черт бы меня побрал, но независимо от сознания пощелкивал где-то в уголке мозга радужный арифмометр. «Если раньше две с половиной, то будет пять…»