…И в человецех благоволение
Олег Михайлович Куваев
…И в человецех благоволение
…Все началось с того, что сосед мой купил мотоцикл. Вообще-то он не сосед, живет этажом ниже, но мы с ним знакомы тысячу лет, здороваемся по утрам; я приподымаю шляпу, он кепку – так уж мы завели с того дня, как я поселился в этот дом, а иногда вечером в субботний день, если я бываю дома, не отправился с визитом куда-нибудь, мы выкуриваем по сигарете на лавочке напротив входной двери и толкуем о том о сем, главным образом про футбол, хотя я в футболе ни черта не смыслю и со школьных лет, когда я еще болел за ЦДСА, для меня одинаковы все команды.
Парень он безобидный но имени Коля, фамилия мне неизвестна, работает фрезеровщиком на каком-то опять-таки неизвестном заводе, и он, видно, как раз из тех самых ребят, про которых принято говорить: «вырастает достойная смена». Уверен в том, что он действительно достойная смена: работу свою считает работой и записи в трудовой книжке не собирает, как кончил шесть лет назад ремеслуху, так и сидит на одном заводе, и завод ему, одинокому фрезеровщику, дал квартиру – выходит, ценят.
Он купил мотоцикл. Сараюшка его, которую он приспособил под гараж, находится как раз под моим окном, и с тех пор в воскресные дни, если я ночевал дома, с восьми утра не стало покоя. Добротный фрезеровщик, Коля без конца регулировал двигатель, и двигатель этот то взрывался адовым треском, то сменялся тихим рокотом малого газа, чтобы через мгновение снова взорваться. И так без конца.
Но черт с ним, с треском, в конце концов я не психопат, здоровый тридцатишестилетний мужчина, и если у меня бывает бессонница, то отнюдь не из-за индустриального шума.
Еще до того, как сосед купил мотоцикл, я завел себе велик, велосипед «Спутник» харьковского завода, и как-то так получилось, что эта нехитрая машина для кручения педалей стала мне жизненно необходима. Каждый вечер, иногда пораньше удрав с работы, я сажусь и кручу педали в ближайший лес. Сосны, березки, поля, перелески – и благодать нисходит на душу, и я убеждаюсь, что все, в сущности, в жизни правильно и что живу я так, как положено жить. Почему-то последний год мне приходится себя в этом убеждать.
Я кручу педали обратно, и начинаются дачи, за дачами крупнопанельное строительство, асфальт шоссейки и гарь бензина. В бензиновой гари проносятся тяжкие самосвалы, фургоны и частники, и я интенсивно прижимаюсь к обочине, гораздо больше, чем надо для велосипедиста, потому что боюсь машин. Боюсь не то слово, я их недолюбливаю и опасаюсь.
И вот однажды… Однажды на пустом этом шоссе я увидел мотоцикл и своего соседа. Он промчался мимо меня на бешеной скорости, и лицо его, ей-богу, было безумным. Он успел-таки зыркнуть на меня глазами, поздороваться, что ли, взглядом из-под мотоциклетного шлема, и исчез в оглушительном треске, глушитель он, что ли, снял для увеличения мощности?
С тех пор я стал как-то внимательнее смотреть на всех встречных мотоциклистов, и все они казались мне на одно лицо и казались свихнутыми.
С тех пор мне стал мешать по ночам индустриальный шум, и, когда я стал его слушать, я удивился его великому многообразию: гудки и стук ночной электрички, шум башенного крана на круглосуточной стройке напротив, прогазовка машин недалекого гаража и под окном неумолчный рев дизельных МАЗов, дребезжание незакрепленных грузов в кузове или лязг какой-нибудь разбитой автоколымаги и дефилирующие туда и сюда до трех часов ночи транзисторы, портативные магнитофоны и что там еще портативное.
Я, что называется, сделал карьеру. Точнее сказать, в тридцать шесть лет карьера моя круто идет вверх. Из закинутых в глубины безвестности поселков я выбился в министерские коридоры, и друзья по прошлой работе (пока еще держим связь) всерьез верят, что к полусотне я вполне могу стать министром, а заместителем – это точно.
В общем-то недолгое время тому назад я и сам так считал, а может, и сейчас считаю. В двадцать шесть -начальник партии, в тридцать – старший инженер управления, в тридцать два – начальник группы партий, а теми партиями командовали мои же кореша-однокурсники, в тридцать четыре – референт в министерстве, в тридцать шесть – заведующий отделом в том же министерстве, и кореша-однокурсники, далеко отставшие в этой гонке, уже не пишут: «Петь, помоги», – а пишут официально: «Уважаемый Петр Сергеич!» Смех сплошной!
И я финансовые и прочие заявки корешей-однокурсников проталкиваю, как могу, наплевав на всякую справедливость. Как будто я в чем виноват перед ними. А может, просто как память о тех временах, когда вместе работали в закинутых в безвестность краях.
Черт, в будущее лето надо там побывать. Устроить инспекционную поездку. Предлог найти проще простого.
О тех самых краях. Они мне снятся ночами. Или ловлю себя частенько на том, что вдруг ни с того ни с сего застекленятся глаза, и я сижу и вижу как наяву давно прошедшие времена. Или вдруг потянет протереть ружья, что без дела пылятся на стенке холостяцкой квартиры, или перебрать патронный ящик, леший знает зачем я его вывез, когда перебирался в Москву. Патроны от пистолета – сейчас он мне не положен по штату, – патроны от карабина – три года, как в руки его не брал, – патроны от дробовиков – их выкинуть надо, потому что порох в них устарел.
…Зимой на собаках работать нетрудно. Я еще ухватил время, когда вместо вездеходов были собачьи упряжки. Наверное, и сейчас смогу каюрить. Работать на них в марте – апреле одно удовольствие. Труднее с ночевкой. Если за день с работой сделаешь перегон километров на семьдесят, то к концу его как-то потом выходит сила и тепло, и начинаешь мерзнуть в кухлянке, и начинают холодеть ноги и руки, не то, что отмерзают пальцы, а просто холодеют… конечности. И на стоянке у костра ты никак не можешь согреться, хотя, не жалея сил, выковыриваешь из снега плавник и тащишь к костру. Но даже когда ты согрелся за чаем, пока ставишь палатку, все равно замерзнешь, и адовой мукой кажется залезть нагишом в кукуль – спальный мешок из оленьего меха. Но иначе, как нагишом, в кукуле спать нельзя.
Засыпаешь каменным сном, но во сне у тебя точно работает сторожевой автомат: руками держишь складки кукуля на груди, так как застежек он не имеет, и если придет блажь повернуться на бок, то повертываешься, как в замедленном кино. Знаешь даже во сне, что чуть задел стенку, и на лицо и на шею упадет пласт инея и будет таять и стекать к животу. Удивительно быстро ко всему приспосабливаешься.
Еще хуже вылезать из мешка утром. Утром мороз под сорок, и палатка вся изнутри в толстой шубе инея, и волосы слиплись от инея, и кукуль вокруг головы весь в ледяных сосульках, и одежда, что лежит на полу палатки, тоже вся запуржевела, потому что за ночь из нее вышел вчерашний пот.
Мы пробовали тогда зажигать в палатке примус. Он мгновенно нагонял жару, и одеваться было тепло. Но тогда иней на палатке тает, она впитывает его и замерзает как жесть. Уже не согнуть, а если согнешь, так сломаешь. А впереди еще триста километров безлюдного побережья.
Выходит, лучше всего закурить прямо в мешке, и пока куришь, собраться с духом, нагишом выскочить на мороз, натянуть меха и, чувствуя, как леденеет кровь, выбежать «на улицу».
Синий рассвет висит над побережьем, и скалы, черные на белом фоне, и собаки, которые свернулись калачиком, нос закрыли хвостом, из-под хвоста выглядывает только задумчивый собачий глаз – почему-то собаки по утрам всегда бывают печально задумчивы, – и ты носишься дикими прыжками или сделаешь пробежку вдоль берега, провожаемый ироническими взглядами всей упряжки, и постепенно в тебя входит утренняя радость жизни, радость здорового тела и духа и пьянящее, как стакан спирта, сознание, что ты достиг своего: ты полярник и работаешь на собачьих упряжках вдоль побережья, где немного кто из людей бывал, а кто бывал, те вписаны в книгу истории Арктики.
И ты уже человеком возвращаешься к заметенному поземкой следу вчерашнего костерища, сбрасываешь шапку, рукавицы и со знанием дела, полярным щегольством, если угодно, разводишь костер. А собаки уже поняли перемену настроя и стали твоими собаками, вернулись из дебрей потусторонней собачьей тоски, потягиваются, машут хвостами, сладко зевают и ждут утренней дозы еды и утренней дозы ласки.