Искатель. 1967. Выпуск №5
…Недолог был отдых Особой бригады в Нижнем Тагиле и на станции Сан-Донато. И снова в путь, по пятам отступающей «Колчаковии», в Зауралье, в Сибирь. Долгий путь, гордый путь… Вскоре после освобождения Урала Особая бригада послужила ядром для вновь сформированной 51-й стрелковой дивизии Василия Блюхера, той легендарной дивизии, которая в 3-ю годовщину Октябрьской революции штурмовала перекопские укрепления Врангеля. Два «родных брата-близнеца» — Кизеловский и Верхнекамский полки, получившие при создании 51-й новые Номера — 452-й и 453-й, — прорывали знаменитый Турецкий вал. Героизм кизеловцев был отмечен в рапорте В. К. Блюхера Реввоенсовету Южного фронта. «452-й стрелковый полк, — писал начдив, — лучший полк дивизии, за время своего существования не знал поражений…» А верхнекамцы были награждены Красным знаменем Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета.
Закончилась гражданская война, и бывшие уральские рабочие вернулись в родные края. Как новые и отныне вовек не сменяемые хозяева взяли они в свои руки бывшие владения российских заводчиков Демидовых — «князей Сан-Донато». И своеобразным напоминанием обо всех этих событиях стоит и сейчас неподалеку от Нижнего Тагила небольшая железнодорожная станция со странным и непривычным названием — Сан-Донато.
Зоя СМИРНОВА-МЕДВЕДЕВА
НЕОЖИДАННЫЙ РЕЙД
ГЛАВА I. Об этом не забывают
Госпиталь жил размеренной и в то же время нервной, напряженной жизнью. В точно установленное время врачи совершали обход, санитарки раздавали завтраки, обеды и ужины, сестры разносили термометры, лекарства… И существовало наряду с этим особое время у каждого выздоравливающего — время воспоминаний, тяжелых раздумий, которое хотелось подхлестнуть будто ленивую лошадь, — скорее, скорее выздороветь и снова стать в строй.
Но об этом я мечтала тогда как о несбыточном.
Я была слепа. «Проникающее осколочное ранение в верхнюю долю правого глаза». Потом осложнение на левый и почти полная безнадежность увидеть свет.
Никогда прежде действительность не распадалась для меня на такое бессчетное количество звуков и запахов. Никогда раньше не были так обостренно чуткими обоняние и слух. Никогда до этого лишь по одной, выхваченной из сплошной черноты примете воображение не воссоздавало таких ярких, выпуклых, рельефных картин прошлого и происходящего.
И не то чтобы я была склонна к преувеличенному сочувствию самой себе, нет. С ранних лет не очень избалованная жизнью, я попала на фронт в девятнадцать и сразу полной мерой хлебнула солдатской судьбы. Не только сознание, все мое тело помнило и лихорадочную тряску рукояток брызжущего огнем «максима» и неподатливую жесткость земли, в которую так трудно вдавиться, когда визжат над тобой рваные клочья металла. В общем из полудетства мне пришлось шагнуть в такую зрелость, какой в другую пору хватило бы на-десяток мужчин.
Но мысль о том, что, быть может, навсегда мир отделен от меня сплошной чернотой, была непереносима. Я жила воспоминаниями и надеждами, что кошмарная тьма разорвется и тогда я перестану жить прошлым, а опять буду солдатом. Наверное, неплохим. У меня был опыт. Я приняла боевое крещение под Одессой, дважды с моими товарищами отбрасывали штурмовые части фашистов под Севастополем. В общем я умела воевать. И могла упрекнуть себя только за тот, последний бой. Ведь для солдата важно не только отбросить, разбить противника, но и сберечь себя для других боев. Стоять насмерть — не значит искать гибели, а уничтожать врага, пока бьется сердце и глаза видят землю…
Командир нашего пулеметного взвода Морозов вскочил в дот, тяжело дыша, и, почесывая свой — бритый затылок, сказал:
— Похоже, всерьез.
Артподготовка была очень жестокой. Отдельных взрывов не было слышно. Над передовой стоял сплошной оглушающий грохот. Дот покачивался из стороны в сторону. Дважды крупнокалиберные снаряды рвались так близко, что пулемет сбрасывало на пол. Казалось, сама земля билась в лихорадочном ознобе. В доте стало невыносимо душно — и от жары и от тошнотворного духа взрывчатки.
Оглушенная и безразличная к новым, еще более сильным разрывам, качавшим дот, как лодку, я стояла у амбразуры. Артналет мог закончиться каждую минуту, а фашисты уже научились заранее подходить поближе, прикрываясь своим огнем. Но ничего, кроме кромешного ада огня, черного дыма и вздыбленной земли, я не видела.
— Смотрите у меня! — услышала я над ухом голос Морозова. — Чтоб ни одна сволочь к доту не подошла! Я в другие расчеты наведаюсь.
Мне захотелось остановить Морозова, но он быстро вышел.
«Действительно, — подумала я, — действительно, ведь есть, кроме нашего, еще дзоты. Дзоты, а не доты, где гораздо опаснее!»
Словно угадав мои мысли, Самарский крикнул:
— Не волнуйся, справимся!
Я кивнула. Мы с ним вместе воевали еще под Одессой и понимали друг друга с полуслова.
— Живы? — послышался от входа в дом странный в этаком грохоте женский голос. Это была санинструктор Оля Ткаченко. Она вместе с мужем, политруком, служила в одной роте. — Раненых нет?
— Здесь нет, — ответил Самарский.
Не удержавшись, я спросила:
— А вообще много раненых?
Оля только рукой махнула. Она первый раз была под таким обстрелом, но держалась молодцом.
Тут в дот заглянул Ткаченко.
— Чего ходишь? Обещал же не рисковать! — сердито сказала Оля мужу.
— Ты тоже обещала, — добродушно отозвался политрук.
— Меня раненые ждут.
— А меня здоровые. Это поважнее.
Они улыбнулись друг другу. И ушли. Бой распадался на множество отдельных эпизодов.
Заканчивая перевязку двадцатого по счету раненого, Ткаченко попросила двух его соседей по окопу помочь ей отвести раненого в укрытие. Так тот ее и слушать не хотел.
— Не трепи свои и мои нервы. Стоять могу — значит, баста.
— Надо эвакуировать тебя.
Сверху сыпались комья каменистой земли, и было очень душно.
— Покурить бы… — сказал вдруг раненый.
Оля достала из санитарной сумки папиросу.
— Настоящая! — воскликнул раненый, принимая подарок. — Эй, товарищи, кому дать затянуться, пока фрицев поблизости нет?
Никто из соседей по траншее не отказался.
Оля ушла. Но покурить в свое удовольствие никому не пришлось. Едва Ткаченко зашла за выступ, как позади прямо в траншею с воем врезалось шесть мин. Оля бросилась обратно и едва не наступила на валявшуюся отдельно руку с дымящейся еще папиросой. На этом участке траншеи в живых никого не осталось.
Час спустя артиллерийско-минометная подготовка стала заметно затихать. Сквозь разреженный грохот стали отчетливо слышаться разрывы тяжелых дальнобойных снарядов. Потом появились как бы «просветы» в общем гуле.
Наконец, наступило затишье.
Но тишины не ощущалось. Голова гудела и трещала, в ушах стоял звон, и, когда я поднялась, шагнула, все вокруг плыло и раскачивалось. Тело казалось онемевшим.
В знойном воздухе, насыщенном пороховой гарью, медленно оседала густая пыль.
Стало хорошо видно солнце.
Потом голубое небо.
Осунувшийся и поэтому выглядевший еще старше, Морозов в который раз заглянул в дот и снова вышел, сжимая в руках автомат. Высунувшись на поверхность, он оглядел подступы к рубежам взвода. От деревьев остались расщепленные, обугленные пни. Трава выгорела дотла. Дымились неостывшие воронки. Никакой маскировки на позициях не осталось.
Но вражеской пехоты еще не было.
Тогда в жуткой тишине послышался далекий гул. Летели самолеты.
— Только вас, проклятых, и не хватало, — пробурчал Морозов и стал свертывать самокрутку, немного торопливо, чтобы покурить до бомбежки. А увидев вышедшего из укрытия бойца Курбатова, хрипло Крикнул: — Воздух!