В лабиринте пророчеств. Социальное прогнозирование и идеологическая борьба
В отличие от традиционных утопий, прямодушно исходивших из того, что выбор в пользу проповедуемого ими социального идеала либо уже сделан в прошлом, либо заведомо предрешен, изощренная футурологическая концепция Г. Кана на первый взгляд, казалось бы, предоставляет читателю известную свободу выбора между многочисленными и разнообразными альтернативами. На самом же деле при внимательном ознакомлении с «вероятными, но взаимоисключающими» вариантами будущего, содержащимися в книге, эта свобода (с точки зрения их предпочтения) оказывается мнимой. В веере альтернатив, предлагаемых вниманию читателя, было бы тщетно, например, искать такую (кстати, более чем правдоподобную), как торжество мира между народами, социальной справедливости, экономического благосостояния и всестороннего развития личности в условиях коммунистического общества. При всем внешнем многообразии и пестроте сценариев выбор в конечном счете ограничивается двумя альтернативами: с одной стороны, «стандартный мир» (иначе говоря, усовершенствованная капиталистическая система), «свободный от сюрпризов» (то есть от глубоких социальных преобразований) и сулящий увеличение суммы добра (умножение дохода на душу населения, увеличение досуга, продление средней продолжительности жизни и т. п.) при некотором смягчении отрицательных явлений в жизни; с другой — всевозможные кошмарные сценарии «менее стабильного мира», «экономического застоя», «эрозии демократии» вплоть до «тоталитарного господства» и «термоядерных катаклизмов».
В сущности, социальный идеал, призванный если не увлечь, то, во всяком случае, примирить с собой общественное мнение — это не что иное как идеализированный государственно-монополистический капитализм, спроецированный в будущее. Его предпочтение заранее заложено в веере альтернатив и торчит из них, как уши царя Мидаса. При этом нас еще пытаются заставить поверить, что он сохранил способность обращать в золото все, к чему прикасается (весьма сомнительный дар, если верить легенде!), стараются убедить в том, что предпочтение оказано нами самими, и тем самым возложить на нашу совесть ответственность за выбор, исподволь сделанный за нас.
Социально-политический прогноз Збигнева Бжезинского «Америка в технотронном веке», обошедший в форме статьи, брошюры либо обстоятельных выдержек всю буржуазную печать, ни по обстоятельности, ни по содержательности не идет ни в какое сравнение с футурологическим монументом Кана и Винера. Зато по претенциозности он может заставить побледнеть от зависти кого угодно. «Наш век, — провозглашает Бжезинский, — отныне уже не является обычной революционной эпохой; мы вступаем в новую фазу метаморфозы в истории человечества. Мир находится на пороге трансформации более драматической по своим историческим и человеческим последствиям, чем те, которые были порождены будь то французской либо большевистской революциями… Как бы это ни шокировало их почитателей, но к 2000 году будет общепринято, что и Робеспьер, и Ленин были умеренными реформаторами». [34] Подобная идеологическая метаморфоза, заставляющая апологета государственно-монополистического капитала выступать в роли ультрареволюционного пророка, весьма примечательна. Однако претенциозная напыщенность Бжезинского вызывает скорее насмешку, чем раздражение. Значение великих исторических событий и общественных деятелей измеряется не громкими фразами. Есть весьма простой критерий, позволяющий отличить великое от шумного, значительное от преходящего. Подлинное величие исторических событий и связанных с ними людей измеряется их влиянием на историю. Иначе говоря, если эти события и личности подлинно велики, то их значение не меркнет, а, напротив, возрастает по мере того, как мы удаляемся от них во времени, ибо гипотетическая история человечества, из которой была бы вычеркнута их деятельность, оказывалась бы с каждым десятилетием все менее похожей на действительную историю. Вот почему к 2000 году Ленин, несомненно, будет выглядеть в глазах человечества еще более великим революционером нашего столетия и всей истории.
Вклад Бжезинского в социальное прогнозирование по преимуществу сводится к изобретению громких эпитетов и обоснованию претензий технократической элиты, представителем которой он сам себя считает, вершить судьбы американского народа и всего человечества на мнимом основании ее «особой одаренности и компетентности». Что касается десяти сформулированных им черт будущего «технотронного общества», то они являются сомнительной компиляцией из трудов Комиссии 2000 года, работ Д. Белла, Г. Кана, М. Маклюэна и других, возможно более тщательно приспособленной к идеологическим запросам государственно-монополистического капитала. Социальные преобразования отождествляются им с социальной инженерией, модернизация ограничивается повсеместной «американизацией», и даже излюбленные всеми футурологами экскурсы в сферу науки и образования выливаются в примитивную попытку обосновать их приобщение к «Большому бизнесу»: «Интеллектуальная община, включая университет, могла бы стать еще одной „отраслью промышленности“, отвечающей социальным потребностям, диктуемым рынком, с интеллигенцией, жаждущей высших материальных и политических вознаграждений». Заверения Бжезинского в том, что «общественные метаморфозы будут постепенными и спокойными» и не будут сопровождаться «упорной борьбой за политическую власть» со стороны ученых и интеллигенции, заслужили ему особую благосклонность «Большого бизнеса».
Буржуазно-апологетическое направление в социальном прогнозировании выступает во всеоружии сложных экстраполяций, исторических аналогий и изощренных сценариев; оно облачено в таблицы, диаграммы, парадигмы и прочие научные доспехи. Его ахиллесова пята, однако, — нищета социального воображения. Это, понятно, не индивидуальный недостаток того или иного футуролога, а неизбежное следствие исторической ограниченности их мышления, которое не в состоянии вывести своего носителя за пределы капиталистической системы. Дело не в оценке интеллектуального потенциала, которым обладает отдельный футуролог как личность, и не в организации и методологии социального прогнозирования, а в его классовой принадлежности и политических симпатиях.
Обращая внимание на «пределы капиталистического воображения», Роберт Хейлброунер справедливо пишет: «Качество этого воображения с очевидностью выявляется, как только мы вспомним о „пророческих“ откровениях насчет будущего, которыми нас часто одаряют представители бизнеса — будущего громадного изобилия, чудес техники и всеобщего досуга. В таких перспективах действительно содержится много подлинно нового и открывающего большие возможности для улучшения материального положения. Но им также присуще нечто остающееся неупомянутым и даже незамеченным. А именно — эти воображаемые общества будущего по-прежнему зиждутся на „рабочих“, хотя и обеспеченных, которые трудятся на „бизнесменов“, хотя и просвещенных, в системе, мотивированной и направляемой коммерческими стимулами, хотя и умеренными и утонченными. Общество же, в котором не было бы ни рабочих, ни бизнесменов, в котором сами понятия „привилегия“ или „обездоленность“ претерпели бы коренное изменение и ориентация на рынок была бы заменена какими-либо иными средствами обеспечения функционирования экономики, — все эти возможности для развития человеческого общества отсутствуют в капиталистическом воображении. Более того, они отвергаются как утопичные». [35] В конечном счете трезвое, прагматическое, реалистическое воображение буржуа даже в самом отдаленном будущем упирается в то же самое общество, что и окружающее его сейчас, разве лишь увеличившееся в объеме.
При всей изобретательности и оригинальности мышления такого корифея футурологии, как Кан, он также остается пленником капиталистической ограниченности. Он скрупулезно подсчитывает пропорции между рабочим и свободным временем на 2000 год, средний годовой доход на душу населения, распределение рабочей силы по сферам экономической деятельности, численность населения, воздвигает хрупкие политические сценарии. И вместе с тем он фактически оставляет без обоснованного ответа такие элементарные вопросы, как принцип распределения материальных благ и услуг и в чем будут состоять стимулы и механизмы общественного производства. Неужели можно серьезно полагать, будто вся система капиталистического предпринимательства сможет прочно покоиться на таком шатком основании, как пять автомобилей и три телевизора на семью? Не вправе ли мы предположить, что такой «стандартный мир» с насаждаемой потребительской психологией является нереальной социальной моделью? Такого рода экстраполяции существующих тенденций в будущее больше похожи на социальное неведение, чем социальное предвидение. Они напоминают сведения об «искаженном мире» в одной из фантастических повестей Роберта Шекли: «Среди вероятностных миров, порождаемых Искаженным Миром, один в точности похож на наш мир; другой похож на наш мир во всем, кроме одной-единственной частности; третий похож на наш мир во всем, кроме двух частностей, и так далее… Труднее всего прогнозирование; как угадать, в каком ты мире, прежде чем Искаженный Мир не откроет тебе этого каким-нибудь бедствием?»! [36]