Ватрушечка
Павел Пепперштейн
Ватрушечка
Таким вот образом въехал Филипп Павлович Плещеев в поле моего зрения: на зелено-красном драконе с золотой чешуей, сидя между роскошных перепончатых крыльев на лакированной скамеечке. Он вылетел из разноцветной тьмы, из радужного дождя, и снова исчез, подскакивая и головокружительно вращаясь в вышине, на большой китайской карусели. Когда драконы снизились, он подошел ко мне и, протягивая руку, сказал: «Господин Мартов, нас ожидает павильон ужасов».
К тому времени я был уже знаком с его романом «Освальд».
Где-то в пустынном и диком месте останавливается поезд. Из вагона первого класса (с «креслами синего бархата») выходит молодой мужчина в грязном пальто. В руке — большой чемодан. У него бледное лицо с вечной маленькой улыбочкой. Нижняя губка честолюбиво оттопырена. Это Ли Харви Освальд, будущий убийца президента Кеннеди. Большую часть книги занимает переписка Кеннеди и Освальда. Освальд живет в гостинице, в полупустыне. Гостиница расположена недалеко от железнодорожного полотна. В своем номере Освальд вынимает из чемодана разобранное ружье с оптическим прицелом, тщательно собирает его, укрепляет на подоконнике. Окно выходит в какие-то сонные заросли. Освальда окружает тишина. Но его переписка с президентом идет на истерическом взводе. В ней много упреков, каких-то неожиданных воплей. Кеннеди кажется человеком огромного роста, пропахшим лекарствами, с огромными длинными пальцами, необузданным, вечно взвинченным, проводящим целые дни напролет в диком возбуждении. Освальда он называет в письмах иногда «милый Ли», а иногда «мой дорогой Харви». Ли хочет убить Кеннеди, он долго, старательно настаивает на этом, приводит доводы, доказывает, убеждает, требует. Кеннеди яростно сопротивляется. Его письма начинают напоминать прозу Пастернака по обилию исступленно цветущей сирени в вазах, умножаемой зеркалами и поверхностями роялей. Эта сирень, а также весенние грозы, цвет неба и звуки музыки вызывают какой-то дикий, неадекватный, не влезающий ни в какие рамки восторг. Захлебываясь от восторга и ужаса, громко топая, сопя, в огромном разметавшемся фраке, Кеннеди бегает по залам и коридорам Белого дома. Там, под онейроидными люстрами, отражаясь в паркетах, вечно длятся концерты великих исполнителей.
Однако Ли упорен. Он тихо, неизбывно и кротко добивается своего. Наконец согласие получено. Кеннеди извещает об этом в суховатой записке, поражая несвойственным ему лаконизмом: «Милый Ли! Я понял все. Ты не можешь иначе. Хорошо, я согласен. Джон».
Получив эту записку, Освальд собирает вещи, наводит порядок в комнате. Несколько раз переставляет тяжелую пепельницу зеленого стекла. Перечитывает записку, негромко бормоча: «Милый Ли… ты не можешь иначе…»
Затем он встает, подходит к ружью, нацеленному в открытое окно, приникает глазом к оптическому прицелу, тщательно целится и, наконец, стреляет.
Хайдеггер говорил об ужасе, который позволяет нам «осязать» Ничто. Можно сказать, что всякая тварь, пребывающая во времени, должна обладать некоторым «воспоминанием о Ничто», этим «подсознанием подсознания». Возможно, именно к этому «воспоминанию о Ничто» возводят свою родословную комические эффекты. Пустота, лежащая в глубинах памяти, делает нас смешливыми, подобно тому как емкость, скрытая в глубине горного массива, порождает акустический резонанс. Впрочем, роман Плещеева лишь косвенно юмористичен.
Я уже сказал, что наша встреча с автором Освальда произошла на иллюминированной старинной площади, среди огоньков, под слабым дождем. Приблизившись к «павильону ужасов», мы сели в черный мерседес образца 1930 года, движущийся по рельсам, наподобие трамвайчика. И этот транспорт увлек нас в туннель.
— Вы несколько старше меня, — начал Плещеев, — и поэтому, наверное, помните настоящие китайские аттракционы, а не те подделки, вроде той, с которой я только что слез.
— О да, — ответил я охотно, — я помню еще знаменитую карусель по имени «Веер с персиковыми цветами».
Он прищелкнул пальцами с видимым наслаждением.
— Ах, что за времена были!
— Туннель ужасов, в котором мы сейчас с вами находимся, тоже хорош. Здесь никогда ничего не меняется. Те же мрачные автомобили, несущиеся друг за другом по темному коридору, те же гибнущие дети…
Мою речь перекрыл скрежет. В ярко вспыхнувшем сиянии на рельсы выскочили искусно сделанные дети в матросках, автомобиль смял их, блеснули на миг озаренные ужасом голубые глаза, беспомощно всплеснула маленькая ладонь в синем рукаве, ветровое стекло покрылось мелкими капельками крови.
— Теперь, — сказал я, — когда видишь аттракцион много раз, это только ностальгически теребит нервы. Но после первого посещения мне снились искаженные личики, золотой якорек на рукаве… Но, если уж мы говорили о развлечениях прежних времен — времен моей молодости, — все это бледнеет по сравнению с так называемым Домом Сухих Цветов. Он появлялся незадолго перед Рождеством, в темную снежную ночь. Обычно он находил себе место на какой-нибудь достаточно оживленной улице, в проеме между двумя большими доходными домами. Выйдешь, бывало, утром купить горячих каштанов и вдруг видишь, что там, где еще вчера зияла прореха и темнел пустырь, стоит он высокий, строгий, без всяких украшений, с абсолютно черными стеклами в длинных узких окнах. В этих непрозрачных стеклах отражалась иллюминация кондитерских лавок и подводные огоньки торговцев живыми рыбами…
— Живыми рабами? — не расслышал Плещеев.
— Живыми рыбами, — поправил я. — Дом Сухих Цветов это было солидное предприятие. Скромная вывеска извещала о невозможности входа для детей, подростков, впечатлительных женщин и людей со слабой нервной системой. На первом этаже, сразу влево от входа, был особый ресторан. Впрочем, я там никогда не обедал — я сторонник простой здоровой пищи, к тому же вегетарианец. К тому же ностальгирующий эмигрант. Вареная картошка с дымком, соленый огурчик, рюмка водки — что еще надо пожилому писателю? В мире существует много хорошей еды — простой, хорошей еды…
— Да, я читал ваш роман «Еда», — сказал Плещеев. — Шестьсот страниц сплошного описания различных блюд… Читая его, я представлял вас розовощеким толстяком… — Он бросил косой взгляд на мое сухое бледное лицо и тщедушное телосложение.
Я хотел сказать что-то, но грохот перекрыл мои слова. На головокружительном повороте нам открылся стремительно надвигающийся на нас горящий дом. Мощный столб огня вздымался над ним. Искусственные люди прыгали из окон, сыпались вокруг и разбивались в кровавые дребезги. Видно было, что верхний этаж уже поехал, с треском, и навис над дорогой пылающим массивом. Мы должны были промчаться под ним.
— Проскочим или нет? — спросил Плещеев, на миг поддаваясь обаянию игры.
Дом, как в замедленном кинофильме, разъехался в стороны, расселся и рухнул. Были в подробностях видны оседающие стены, открывающиеся за ними беззащитные коробочки жизни — обнажившиеся квартиры, знакомые мне, как моя собственная. Я смотрел на все это чуть увлажненным, узнающим взглядом — ведь я видел это не меньше двадцати раз. Вот зеленая бутылка на столе — сейчас она превратится в облачко стеклянной пыли, так как ее заденет пролетающий кирпич. Вот женщина вскакивает с кровати и тут же проваливается сквозь пол с еле слышным криком. Вот мужчина в подтяжках выбегает на лестничную площадку, падает в пролет, испаряется.
Чудом наш автомобиль остался цел среди этого распада, и мы продолжали мчаться в туннеле.
— Проскочили! — крикнул Плещеев, оглядываясь в заднее окно. Догорающий дом исчезал за поворотом.
Мы выехали на узкий мост. В глубине, внизу, тек пенистый Ахерон. Плещеев, взволнованный происходящим, не отказался от предложенной сигареты. К тому же мост впереди обрывался.
— В пропасть? — спросил Плещеев, выпуская облачко дыма, — навсегда?
«Мерседес» близился к обрыву. Уже были отчетливо видны покореженные концы рельсов, нависающие над бездной.