Пять часов с Марио
VI
Любовь познали мы в том, что Он положил за нас душу Свою; и мы должны полагать души свои за братьев. А кто имеет достаток в мире, но, видя брата своего в нужде, затворяет от него сердце свое, – как пребывает в том любовь Божия?… [14] Кто говорит: «Я люблю Бога», а брата своего ненавидит, тот лжец: ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, Которого не видит? [15] – вот это и есть то самое, что я всегда утверждала, дорогой, а ведь твои идеи о милосердии – так прямо хоть в книге печатай, и ты не сердись, что я до сих пор не могу забыть тебе твою лекцию, – ну уж и заварил ты кашу, дружок ты мой милый! – тут и говорить нечего, и хоть бы кто-нибудь тебя понял! – а ведь ты спорил со мной всякий раз, как я ходила в предместья оделять детей апельсинами и шоколадом: можно подумать, что дети предместья сыты ими по горло – господи помилуй! – и уж не будем вспоминать тот вечер, когда нам с Вален случилось пойти в «Роперо». Что с тобой творится, скажи на милость? Всегда были бедные и богатые, Марио, и наша обязанность – обязанность людей, живущих, слава богу, в достатке, – заключается в том, чтобы помогать неимущим, но тебе ведь сразу все надо исправлять, ты найдешь недостатки и в Евангелии, дружок, и поди знай – твои ли это теории или же этого проклятого Перре, или дона Николаса, или еще кого-нибудь из вашей шайки? – ведь у вас у всех мозги набекрень, не спорь со мной. «Согласиться с этим – значит согласиться с тем, что богатства распределены справедливо», – подумать только! – ведь ты всякий раз устраивал мне митинг, дорогой: «Благотворительность может только замазать трещины в справедливости, но не уничтожить бездны несправедливости»; «Фраза, достойная коммуниста», как сказал Армандо, – ты только подумай: бедняков вы взбудоражите, и если настанет время, когда вы добьетесь своего и все будут учиться и станут инженерами-путейцами, то, скажи на милость, на кого мы будем изливать милосердие, дорогой мой? – это ведь тоже проблема; ну, а без милосердия – прощай, Евангелие, – неужели ты этого не понимаешь? – все покатится по наклонной плоскости, это всякому ясно. Кто больше, кто меньше, но все вы отравлены, как я говорю, и меня бросает в дрожь всякий раз, как я подумаю о том, до какой степени ты был непримирим; и не то чтобы я считала тебя злым человеком – вовсе нет, но ты был легковерен, вот что, легковерен и глуповат, Марио, – почему бы этого и не сказать? – ведь то, чем занимается «Каритас», [16] ты вполне одобрял, и я этого просто понять не могу, честное слово, потому что если «Каритас» что-то и сделала, так только лишила нас непосредственного общения с бедняками и не дала им молиться перед внесением нашей лепты, а это значит, в сущности, испортить бедных – так ты и знай – и вдобавок сократить молитвы, а я помню, как раньше мы с мамой посещали эти жуткие трущобы, – господи, что это было за трогательное зрелище! – они молились от всей души и целовали руку, подававшую им помощь. Ну-ка попробуй добиться этого! И знаешь, кто виноват во всем не меньше, чем вы? «Каритас», так и знай, ведь она поступает очень неосмотрительно, не разобравшись прежде, кто заслуживает помощи: ведь лезут и бродяги, и протестанты – сплошной беспорядок, а ведь этого быть не должно, мне уж надоело и говорить-то об этом. И до чего же здорово у вас все это получается – я сроду не видывала такой развращенности среди бедняков и боюсь и подумать о том дне, когда с ног все станет на голову и в благодарность ты получишь пулю – вот так, за добро тебе отплатят злом; можешь говорить мне все, что угодно, дружок, сам увидишь, что с тобой сделают; «Каритас», видите ли, необходима, пока не изменилась система, – поди разберись, что ты хотел этим сказать, – целый божий день ты толковал об этих системах, а ведь вы и сами не знаете, с чем это едят. А дон Николас между тем потирает руки, и это меня бесит больше всего на свете, – вы ведь пляшете под его дудку, сами того не понимая. В других делах, может быть, вы и разбираетесь, не спорку но в милосердии вы ничего не смыслите, Марио, так и знай; ты, например, проводил целые вечера с заключенными и выслушивал их истории – ну скажи на милость, что проку тебе от этих людишек? – ведь если общество от них отворачивается, так уж не без причины, тут и толковать нечего. Дело в том, что нынче все хотят командовать, все лезут в генералы, как я говорю, только объясни мне вот что, Марио, – если нет солдат, то кому нужны генералы? И не толкуй мне, что осуществлять милосердие можно, когда ты говоришь, а другие тебя слушают, и что милосердие состоит не в том, чтобы давать, а в том, чтобы отдать самого себя, – ты ведь для красного словца не пожалеешь и отца, как я говорю, это все твое проклятое тщеславие, все равно как печатать в книгах фразы курсивом или прописными буквами, когда там нет ни имен собственных и ничего такого; это просто бессмысленно, хоть Армандо и говорит, что это делается для красоты, – он это в шутку говорит, смеха ради, он ведь всегда рад сострить, ты же его знаешь. Или взять историю с поросенком Эрнандо де Мигеля – дело житейское, просто знак внимания, вот и все, – мальчик был не подготовлен и тащился с этим поросенком на спине от самого Траскатро, а ты устроил ему скандал, и это вовсе не модель, я полагаю; ведь в конце концов ты швырнул этого поросенка в пролет лестницы, попал ему прямо в спину и едва не убил его: поросенок-то весил самое меньшее четыре кило, – тяжесть-то какая! Ну к чему эти выходки, Марио, дорогой мой? Милосердие начинается с самого себя, а ведь наши дети мясом не объедались – сам знаешь; ведь с повышением зарплаты поднимаются и цены, просто ужас; ведь, когда вы пишете, так сами не знаете, что делаете, упрямая ты голова, – вот у Армандо прочный фундамент – его фабрика, а между тем он говорит: «Я не собираюсь быть большим католиком, чем Папа»; ну а ты четыре кило – бац в пролет лестницы, ну до чего ж благородно! – только скажи, пожалуйста, кому было бы плохо, если бы мы взяли этого поросенка? И то же самое с бутылками и тортами; ведь если человек хочет сделать доброе дело, так и оставь его в покое, и не слушай ты эту идиотку Эстер, – она все читает книги, ну и возомнила о себе невесть что, а для тебя она прямо оракул: «Люди, подобные Марио, – это совесть мира», – просто слушать смешно, хотела бы я, чтобы она посмотрела, как эта совесть мира в трех соснах заблудилась: ведь отказаться от поросенка – это значит обидеть своего ближнего, а взять его – это, видите ли, попустительствовать взяткодательству; по правде говоря, я не понимаю, зачем столько думать о таких простых вещах, а уж если подумать – так о том, что детям нужны витамины. и позволь тебя спросить – зачем было бросать поросенка в Эрнандо де Мигеля? А потом, когда у тебя началась депрессия или упал тонус – как там это называется? – ты плакал из-за любого пустяка, сам вспомни, дружок, – вот уж концерты ты мне закатывал! – и если на тебя напала тоска из-за того, что ты не знал, в каком случае как надо поступать и когда ты поступаешь плохо, а когда хорошо, – ведь малому ребенку понятно, что удар в спину поросенком, который весит четыре кило, мог оказаться смертельным, – да, да, ты мог убить его, Марио, так и знай, – и если ты завидовал мне и всем нам – тем, кто знает, что делает, кто уверен в себе, – если это было так, то и слава богу, но почему ты не следовал моему примеру и не расстался с доном Николасом и со всей его шайкой шарлатанов? Да где уж там, ведь если разобраться, так это твое смирение – не что иное, как гордыня, Марио; и вечно ты со своими пилюлями, а это ведь тоже одно сплошное тщеславие, как я говорю, в конце концов, все это один обман, наркотики, а они только расслабляют человека. И Луис все это выслушал – еще бы он меня не выслушал: врачи ведь считают, что они могут делать с больным все, что им заблагорассудится, как будто опи тут играют первую скрипку, – и уж как он расшумелся из-за этой твоей депрессии! – ну, уж тут я вмешалась – а что мне еще оставалось делать? – «У Марио, – говорю, – нет никаких причин для угнетенного состояния; ест он прекрасно, и я делаю для него больше, чем могу», – конечно, я вмешалась, еще бы не вмешаться! – и про пилюли я тоже сказала все, что о них думаю; я душу отвела, Марио, и не раскаиваюсь, клянусь тебе. Будем называть вещи своими именами – когда с тобой это случилось, в доме все было тихо-спокойно, можешь мне поверить, – ты ни во что не вмешивался, а ведь мужчины в этих делах только мешают, это всем известно. Вот только твое хныканье разрывало мне сердце, – ты ведь плакал так, как будто тебя убивали, ну и рыдал же ты, матушки мои! – а так как ты никогда не плакал, Марио, – даже когда умерли твои родители, ты и слезинки не обронил – можно было подумать, что тут-то все и вылилось, вот что; ну, я испугалась, честное слово, и сказала про это Луису, и Луис сказал, что я права, Марио, так ты и знай: «Нервный срыв – он неудовлетворен жизнью», – а я его и спрашиваю – я это помню, как будто это было вчера, – «А что это такое?» – и тут он очень любезно все мне объяснил, и знаешь, интересная штука эта психиатрия, хоть никто меня не переубедит в том, что когда происходят такие вещи, а температуры нет и ничего не болит, так все это одно баловство и глупости. И это сущая правда, Марио, – ты всегда вел себя как маленький ребенок; потом ты, конечно, много занимался и писал все это, и я уж не знаю, может быть, это было и хорошо, но, откровенно говоря, невероятно скучно, – зачем я буду обманывать тебя и говорить не то, что думаю? Как правило, люди, которые много размышляют, инфантильны, Марио, – ты никогда не обращал на это внимания? – ну вот тебе дон Лукас Сармиенто: дурной вкус и абсурдные взгляды на жизнь, вроде философских, что ли, уж не знаю. И вот это самое с тобой и случилось, дорогой мой, и с Марио случится, если только господь не поможет, ведь мальчик с головой ушел в книги, а потом чрезмерная серьезность тоже до добра не доводит. И ведь я предупреждала, а ты меня не поддержал: «Оставь его, он должен сформироваться», – все равно что об стену горох, а он знать ничего не знает; вот тебе, чтобы далеко не ходить за примером, – однажды вечером я сбила из яиц гоголь-моголь для Альваро, а этот протянул руку, хвать – и выпил, так и не отрываясь от книги; я даже рассердилась, честное слово, – жизнь ведь сейчас нелегкая, а Марио уже был вполне сыт, да и что же это будет, если каждый из нас в любое время будет есть гоголь-моголь? – сам посуди. Альваро – другое дело, пойми меня, я не говорю, что для того, чтобы ходить в горы и зажигать там костры, надо его перекармливать, но он такой худой – кожа да кости, Марио, и меня очень беспокоит этот ребенок, честное слово: ведь если с ним что-то случается, он все принимает покорно, будто так и надо. Мама говорила: «Болезнь легче предупредить, чем лечить», – ты понимаешь, Марио? И не то, чтобы у меня было пристрастие к Альварито – вовсе нет, это вы все от злости выдумываете, – но он такой милый – может быть, мне нравится его имя, как знать? – помнишь, я тебе говорила, когда мы еще были женихом и невестой: «Я была бы счастлива, если бы у нас был сын и мы назвали его Альваро»? У меня это просто превратилось в манию, и, по-моему, это у меня чуть ли не с рождения; подумай только, имя Альваро меня просто с ума сводит, и я не хочу сказать, что мне не нравится имя Марио – наоборот, по-моему, оно очень идет мужчине и все такое, но имя Альваро – это моя слабость, я и сама это понимаю. Мне смешно прп одной мысли, что творилось бы в нашем доме, если бы я предоставила выбирать имена тебе, – лучше уж не думать об этом: были бы у тебя какие-нибудь Салустиано, Эуфемиано, Габина или что-нибудь в этом роде – у тебя ведь пролетарские пристрастия; нет, лучше уж не думать об этом, ты дал бы детям имена своих родственников – еще не хватало, такой простонародный обычай. Позволь тебя спросить, что бы я делала с какими-нибудь Эльвиро или Хосе Марией? – ведь у твоих братьев были ужасно вульгарные имена, хоть их и убили. Я не говорю о Марио и Менчу – в конце концов, это наши имена, – ну а остальные? Раз есть такие красивые имена, как Альваро, Борха или Арансасу, то какой смысл давать детям другие? – ну сам признайся, все дело в том, что вы точно живете в средние века, дружок, и прости меня за откровенность, но посмотри-ка ты лучше на порядочных людей, и это вполне естественно, Марио, дорогой мой, – ведь имя выражает характер и дается на всю жизнь – легко сказать! Вот чем должен был бы заняться Собор – не только, конечно, именами, боже упаси, – но, чем каждый день спорить и объявлять, что евреи и протестанты – хорошие, – этого еще нам не хватало! – лучше бы пересмотрели святцы, да серьезно, без дураков: это имя можно давать, а это – нельзя: должны же люди знать, чего им придерживаться в этом вопросе. Если хорошенько разобраться, все сейчас стало с ног на голову, Марио, и если так пойдет дальше, то в один прекрасный день окажется, что плохие – это мы; ведь после того, что мы видели, все может быть… И вот до чего мы дошли, полюбуйся, – даже африканские негры теперь хотят учить нас, хотя сами-то они всего-навсего людоеды, как бы ты ни распинался, что, дескать, мы ничему другому их не научили; сам знаешь, как замечательно осветил эту проблему папа в тот вечер, когда выступал по телевидению, – надо было послушать, что говорила об этом Вален! Я хочу сказать тебе одну вещь, Марио, о которой раньше не осмеливалась говорить, – я и шагу не сделаю, чтобы узнать, правду ли говорит Ихинио Ойарсун, что ты по четвергам объединялся с группой протестантов, чтобы молиться вместе, и, хоть я не стану искать человека, который доказал бы мне это, мне это слишком тяжело, но имей в виду, что мы ничего об этом не знаем, и пусть дети от меня не услышат о тебе ни одного плохого слова – предупреждаю тебя заранее, так ты и знай, – пусть лучше они думают, что они незаконнорожденные – я с радостью выпью эту чашу, – чем узнают, что их отец отступник. Да, да, Марио, я плачу, но пусть будет так, я все вытерплю, ты это знаешь, – мало кто может сравниться со мной в терпимости и великодушии, но имей в виду, что я лучше умру – да-да, лучше умру, – чем стану водиться с евреями или с протестантами. Неужели, дорогой, мы можем забыть, что евреи распяли Господа нашего? И до чего же мы этак дойдем, позволь тебя спросить? И пожалуйста, не говори мне чепухи, что будто бы мы все распинаем Христа каждый день, не рассказывай ты мне сказок – ведь если бы Христос сейчас воскрес, он уж не стал бы ни молиться вместе с протестантами, ни говорить, что бедные должны учиться в университете, ни покупать «Карлитос» у всех мадридских оборванцев, ни уступать очередь в магазине и уж тем более не стал бы бросать поросенка в Эрнандо Мигеля. Узкое у вас представление о Христе, дорогой, как я посмотрю! Я не трусиха, Марио, вовсе нет, и если бы Христос пришел опять, то уж будь спокоен, я бы за него заступилась, хотя бы весь мир был против меня: я вела бы себя не так, как апостол Петр, уверяю тебя, хоть я и женщина, а не трусиха, – знаешь, когда кончилась война, в голодный год, я не растерялась, вот уж нет, я ездила по самым грязным деревушкам на старой развалюхе дяди Эдуардо – подумай только! – за едой для моих родителей. У меня просто обманчивая наружность, Марио, я тебе это сто раз говорила, я куда сильнее духом, чем кажусь.