Далекая музыка дочери Сталина
Сразу же стало ясно, что женщины были моими лучшими читательницами. История родителей, детей, трагедия семьи более отвечали их человеческому интересу. Женщины очень редко высказывали политические мысли. По существу, это было даже поразительно, как хорошо они поняли историю столь необычной семьи, какой была наша, наши трагедии и – столь ненормальные взаимоотношения. Но они все поняли.
Только очень недолго мне помогала секретарша, присланная «генералом», его приятельница – высокая костлявая дама, курившая сигары и говорившая басом. Она просто откидывала в сторону наиболее интересные для меня письма с личными исповедями. «Эти сумасшедшие! – говорила она. – Сумасшедшие всегда пишут письма знаменитостям. Бросьте их в корзину». Она отбирала «важные письма», на которые мы «должны были ответить» и печатала для меня формальные ответы в несколько строк, которые я ненавидела всей душой – так как я никогда таким вот образом ни с кем не разговаривала и не переписывалась. Но я подписывала их, чтобы не вступать в конфликт, хотя между нами никогда не было согласия. Я благодарила (в ее же напыщенных выражениях) за внимание или отказывалась от лекций, прочитать которые меня часто тогда приглашали. Мы продолжали посылать эти безликие письма, приготовленные секретаршей, пока не начали получать сердитые ответы от моих корреспондентов. Они требовали: «… ответьте нам на вашем собственном английском языке, вместо формальных писем от вашей секретарши!»
Я продолжала отвечать на некоторые письма сама, своим более теплым «способом», и подписывала короткие формальные абзацы секретарши, где говорилось, что «читать лекции – не мое metier». И сколько я ни убеждала ее, что в мое время и в кругах, где я росла, никто больше не говорил по-французски, она полагала, что я теперь была почти что «из русской аристократии», и, следовательно, было уместно вставить французское словцо. Французский вышел из моды в СССР в дни моей молодости, он возвращается только теперь. А нас всех учили тогда немецкому и позже также английскому. Я знала, что наши формальные ответы звучали ненатурально, но секретарша не позволяла мне даже составлять письмо по-своему. Я предпочитала не спорить с нею.
Эта обширная корреспонденция, начавшаяся с моего приезда в Америку, подарила мне несколько друзей и постоянство их дружбы, которое продолжалось годы и годы. Кто-то умер, кто-то все еще пишет мне и сегодня из Америки, из Европы. Часто приходили просьбы помочь деньгами – все читали в прессе, что я стала «миллионершей» – и это ужасно огорчало меня. Все деньги были в двух фондах под управлением адвокатов, а у меня не было даже лишних своих, чтобы послать. Я отвечала, что передаю их просьбу в Благотворительный фонд Аллилуевой в Нью-Йорке, пересылала письма туда, но это обычно кончалось ничем. Правление фонда ни разу за много лет не собралось, как это полагается, чтобы обсудить ежегодно высылаемые субсидии. Адвокаты решали эти вопросы с Кеннаном и со мной по телефону, и всем заправлял казначей Морис Гринбаум (однофамилец «Генерала»), у которого уже все было продумано, решено, и я без рассуждений могла лишь соглашаться с их предложениями.
Основным – или лучше сказать – наиболее требовательным объектом нашей благотворительности стал госпиталь в Индии, который фонд построил на свои деньги, а также финансировал его ежегодно. На остальное оставалось очень мало. Поэтому мы никак не могли удовлетворить просьбу русского инженера во Франции, просившего 10.000 долларов, или просьбу Русского центра в Нью-Джерси. Этот Центр просил меня «выплатить» за них сумму страхования жизни, так как кто-то лишился трудоспособности на их территории и теперь судил их. Сумма была выше ста тысяч долларов, и дама, приезжавшая просить меня от имени русского Центра, полагала, что мне стоит только раскрыть кошелек и… Мне было не по себе от этих просьб. Во-первых, я не могла никак помочь (адвокаты хорошо все предусмотрели). Во-вторых, я помнила, как меня ругали эти же русские эмигранты вначале и требовали «отослать ее назад в СССР»; теперь они переменили тон. В-третьих, я еще никак не могла привыкнуть, что в мире, куда я попала из моего советского прошлого, действительно все зависит от денег, и поэтому люди больше всего об этом беспокоятся. Мне же это казалось «вульгарным материализмом», и меня коробило.
Благотворительный фонд Аллилуевой, созданный в Нью-Йорке в апреле 1967 года, выдал в те первые годы значительный «дар» Толстовскому фонду и меньшие дотации Обществу русских детей, а также Литфонду, поддерживавшему старых нетрудоспособных русских эмигрантов. Поддержан был также «Новый Русский Журнал». Но главные суммы пошли, как уже говорилось, на постройку сельского госпиталя на 30 коек в Индии. Мы все понимали, что на далеком расстоянии мы не будем в состоянии реально знать, как будет оказана помощь бедным в далеком Калаканкаре, в северной Индии. Лишь через 17 лет я поняла, что не следовало посылать туда большие суммы безо всякого контроля над их применением.
Нам советовали для большей эффективности отдать новый госпиталь под покровительство Медицинских Программ Организации Объединенных Наций. Но в то время я не могла отказать Сурешу Сингху (брату моего друга Браджеша, умершего в Москве), требовавшему «только прислать деньги» и обещавшему, что все остальное они сами сделают. Мы верили ему, я жила в его доме два месяца в Калаканкаре, его сын Ашок, живший в Сеатле (штат Вашингтон), также настаивал, что «семья знает лучше местные условия». И за семнадцать лет около полумиллиона долларов было отправлено в Индию под личную ответственность Суреша Сингха и его семьи. Но мы также постоянно получали жалобы от местной докторши и от других лиц, говоривших нам, что не все деньги идут на нужды госпиталя, что часть забирается на нужды семьи; что лучше было бы вместо такого частного дела отдать госпиталь в руки Индийского министерства здравоохранения – тогда никто не мог бы тратить деньги на сторону. Это было хорошим уроком мне, идеалистке, пустившейся в плавание без компаса и вообразившей себя благотворительницей в этом жадном мире. Браджеш Сингх всегда говорил мне: «Никогда не ввязывайтесь в дела с индийцами, потому что вас обманут тут же!» Следовало бы прислушаться всерьез к его словам.
И вот я сидела в Принстоне жарким, влажным летом, когда все, кто может, уезжают отсюда, и работала над второй книгой и над обширной своей почтой. Местный почтальон был пожилой человек, собиравший марки, и я всегда отдавала все марки с моих писем ему. Письма приходили буквально со всего мира, за исключением стран коммунистического блока и моей родины. Ни одного письма ни от родственников, ни от друзей. Дисциплина! В СССР не прощают. Ни одного письма от моей дочери за семнадцать лет. Два письма от сына не позже 1968 года. И все.
Почтальон всегда останавливался поболтать, у него была дочь-школьница, которой он гордился. Однажды в особенно жаркий день, вытирая пот со лба, он заметил, что хорошо бы окунуться в бассейне в такой день. Я согласилась с готовностью. И вдруг он решил, что он может мне в этом помочь. Владельцы дома неподалеку уехали в Европу, оставив студента сторожить дом и – бассейн в саду!
На следующий день мой неожиданный благодетель поговорил с этим студентом и принес мне от него записку. Карандашом на клочке бумаги было написано приглашение заходить, посидеть у бассейна и пользоваться им, пока никого нет дома. Я тут же отправилась в этот дом и познакомилась с милейшим молодым семинаристом, занимавшимся своим ивритом у прохладного бассейна чистейшей воды, голубевшего среди газонов. О, трудно было поверить в такое благословение!
Я забирала свои записки и редактируемые страницы с собой, и мы вместе проводили часы у бассейна, занимаясь каждый своим делом. Мы болтали, когда он приносил ленч из кухни – сандвичи и холодный чай. Я узнала много интересного о жизни современной семинарии в Принстоне, протестантской, преимущественно пресвитерианской.
После окончания семинарии студент уехал в Иран, преподавать там в одной из христианских школ. Это был еще тогда «остров стабильности» (как назвал Иран Джимми Картер, через несколько месяцев решивший поддержать «революцию» мусульман-экстремистов и бросивший на произвол судьбы шаха, которого Америка же посадила на престол…). Во всяком случае, в 1968 году Иран еще был «оазисом мира и гармонии», и мой студент долго потом писал мне оттуда интересные и восхищенные письма. Религиозная терпимость тогда, по его словам, была там полнейшая. Жаль, что мне ничего неизвестно о последующей судьбе этого славного молодого американца.