Цветут липы
Лучшая доярка, говорю тебе. Зарез мне без нее будет.
За срыв в животноводстве не тебя, а меня на ковер поставят! Правда, что другим отдай, а сам радуйся!
- Ты не так ей ляпнул, девушке-то! - напоминаю я. - И вообще должен сказать: пересаливаешь ты в своих речениях. Чуть что, и ахнешь.
- Да? - Алексей секунду-другую изумленно помаргивает густыми рыжими ресницами, широко и смущенно ухмыляется. - Похоже, разбаловался, надо язычок-то прикусить! Знаешь ведь как? Приходит бригадир, спрашивает: так твою разэдак - что делать? Разэдак твою так, говорю, вот как делай. Все и понятно, никаких лишних слов не надо.
Посмеиваясь, он выглядывает в приемную и, убедившись, что посетителей больше нет, довольно поводит широкими плечами; тонкая нейлоновая рубашка на нем потрескивает, и кажется, вот-вот лопнет.
- Все! Закатимся мы сейчас с тобой на свежую ушицу. Жена - из дому, муж - на сторону. Подъем!
Это у него тоже новое, недавно появившееся: уверенность, смелость, с которой разрешает себе в конце недели отдохнуть, уехать, зная, что и без него все будет в порядке. В штате колхоза имеются теперь должности, о которых прежде на селе и понятия не имели: экономист, плановик, главный инженер, - есть на кого положиться.
Газик Алексей ведет сам, незлобиво поругивая медлительных гусей и по-дружески кивая встречным колхозникам. Сворачиваем в проулок, переезжаем деревянный мост - машина идет теперь вдоль мелькающей за деревьями Суры, то взбираясь на пригорок, то скатываясь вниз и подпрыгивая на корневищах.
Нет, я наверно, никогда не перестану любоваться нашим Присурьем! Где ни пожил, где ни побывал за свою жизнь - не буду умалять достоинств всех иных мест, несть числа их красотам, но только наш сурский край так ненавязчиво, просто и сразу ложится на сердце; это я проверил не только на себе. Климатологи с похвалой отзываются о его ровном и устойчивом климате (всякие аномалии последних лет - не в счет, ими мы повсюду одинаково расплачиваемся за дерзновенные вмешательства в природу); экономисты дают высокую оценку его землям и пастбищам; молчаливые пейзажисты неустанно колесят по всей области, захваченные разнообразием ее пейзажей.
Для нас же, простых смертных, все эти достоинства слиты воедино; не раскладывая их на составные части, мы просто знаем, что это такое, наше Присурье, и просто любим его. А уж что касается разнообразия - такого действительно поискать только! У нас есть и горы - какието дальние родственники-отроги Жигулей, покрытые зеленым плющом дубняка; есть степи, неоглядные и такие разные по временам года: то белоснежные, с тонкой сининкой ранних зимних закатов, то восковые, с сухим шелестом перекатывающие пшеничные волны куда-то к горизонту. Есть овраги, поросшие мелким чернолесьем, в зеленых сумерках которых стеклянно звенят ключи. Есть леса - и смешанные, полные солнца и веселой птичьей неразберихи, с земляничными кулигами на взгорках и частым малинником в глухих низинах; и наши прославленные сосновые боры - сизо-сумрачные, таинственные, устеленные понизу слежавшейся хвоей и пропитанные густым грибным духом. А еще - кроме рек и речушек - есть у нас Сура. Не Волга она, конечно, но и в Волге сквозит ее чистая синяя струя.
Вот она, Сура, и бежит сейчас по левую сторону от нас, мелькая за деревьями и открывая за каждым поворотом все новые и новые виды. Да такие, что хочется выпрыгнуть из машины и остаться тут. Если не навсегда, то хоть на часок: постоять, подумать, почувствовать, как слетает с тебя вся скверна и суета, как глубже и чище дышится, - побыть с глазу на глаз с самой первоосновой всего живого, что породила тебя и которая, в свои сроки, примет тебя обратно...
- Как места? - спрашивает Алексей.
- Ну! - только и нахожу я слов.
Сура то сходится в узких тенистых берегах, и тогда вода в ней становится зелено-золотистой, как диковинной вино из старинных погребов; то растекается, голубея, и расстилает желтые пески - такие чистые и нетронутые, какие южным курортам триста лет уже не снятся! Вон рухнул вниз головой с обрыва коряжистый дуб - умирают не только люди, - и Сура напоследок ласково омывает его зеленые кудри. Вот - торжествуя над смертью - выскочила на пологий берег стайка березок, похожая на стайку белоногих девчат, что сейчас разнагишаются и, прикрыв руками юные груди, с визгом бросятся в теплую вечернюю воду. Чего только Сура не покажет!..
- Прибыли.
Газик вкатывается на широкую поляну и останавливается почти впритык к крепкому, в одно оконце дому с пристроенным к нему летним тесовым навесом; прямо на поляне, по траве, без всякого, кажется, порядка стоят ульи. Я выхожу и в первую минуту не понимаю, отчего здесь как-то светлее, белее, что ли, и почему так ненасытно, взахлеб начинают вдруг вкачивать твои легкие эту густо наплывающую откуда-то прохладу. Да это же липы цветут! Они стоят вокруг поляны, как невесты, их кипенио-кремовые облака как бы парят в изначальной, не загустевшей еще вечерней синеве; их сладковатое, чистое, как холодок, дыхание ощущается даже губами.
- Эх, сколько! - косноязычно от восторга говорю я, вместо того чтобы сказать о том, как они неожиданны и прекрасны в своем наряде и ликующем целомудрии, эти липы.
- Ну то-то! - верно истолковав мое восклицание, похозяйски, удовлетворенно хмыкает Алексей. - Второй год, как тут поставили.
Не из двери, а из-за угла появляется высокий и худой старик в розовой, с большими вырезами майке, молча кивает председателю. Я здороваюсь; задержав на мне ясные, странно внимательные глаза, старик все так же молча наклоняет непокрытую белую голову.
- Глухонемой он у нас, - почему-то излишне громко объясняет Алексей. И ведь все чует. Только подъедешь - он уже тут. По земле, что ли, узнает? Семьдесят с гаком, а ты гляди, какой кряж! Лет пять, как второй раз женился. Против него-то - молоденькая и не сбегает.
Может, подойдет еще - сам увидишь. Немтырь зовут его у нас.
Ясные, сосредоточенно-внимательные глаза старика поочередно перебегают с моего лица на лицо Алексея; мне кажется, что он отлично все понимает, и становится неловко. А кряж-то действительно кряж: поросшая седыми колечками грудь его не дрябла, а костиста и крепка, длинные, коричневые от загара руки свиты из прочнейших жил.
Старый уходит в сторожку, выносит деревянные ложки, миски и снова приглашающе наклоняет седую голову.
- Понятно, - переводит Алексей, - идем!
Костер за сторожкой уже прогорел, от него понизу тянется только сизая струйка да под закопченным чугунком помаргивают синими огоньками, дотлевая, угли. На траве расстелен брезентовый плащ, тускло поблескивает внизу, за деревьями, река, в высоком небе обозначаются первые звездочки. Хорошо!.. Я знаю, что почти у любого председателя колхоза есть такое излюбленное и укромное местечко, куда в былые годы, одурев от напряжения и скрываясь от уполномоченных, он вырывался украдкой,- а теперь наведывается открыто и спокойно, приглашая друзей, а то, по деловым соображениям, и начальство, которое, как известно, тоже люди.
- Так, что ли? - спрашиваю Алексея.
- Верно, - охотно подтверждает он, покряхтывая и поудобней располагаясь на плаще. - Наверху в Георгиевском зале приемы устраивают, а я тут. И старушка еще надвое сказала, где лучше-то!
Уха, да еще после вместительной стопки "столичной", великолепна; на первых порах, с голодухи, ее горячий пряный дух перебивает нежный и бесплотный запах цветущих лип, - слаб человек! Явно по нутру стопка и Немтырю: он выпивает ее медленно, чуть даже торжественно - как едят и пьют на Руси старики работники.
Неизвестно откуда взявшийся дождик загоняет нас под навес; сидим на дощатом топчане, поверх которого брошен овчинный тулуп, негромко разговариваем. В сторожке, при тусклом свете керосиновой лампы, Немтырь гремит посудой, потом - рукомойником и затихает.
Дождь прибывает, ровный, спорый; иной раз теплые капли залетают и сюда, под навес, на руки, но шевелиться не хочется. В зыбкой струистой темноте, наполненной монотонными шорохами дождя, смутно белеют липы.