Архивы Страшного суда
Колыванников, однако, всегда семь раз отмерял, прежде чем чего-нибудь обрезать, так что написал начальнику части запрос про лейтенанта — действительно ли так хорош? И получил ответ, что действительно — отличник боевой и политической, врагов рабоче-крестьянской власти может разить из многих видов оружия на выбор, дисциплину блюдет и даже в самодеятельности исполняет танец с саблями Гаянэ, но зовут его не совсем Арсений, а Арсен. Арсен Банаян. То есть кругом армяшка.
Три дня после этого Колыванников ходил как обухом в глаз стукнутый. Стоило ему представить знакомых, сослуживцев и начальников, как они будут, усмехаясь, поздравлять его с курчавым зятем или как молодожены приедут на побывку и надо будет звать гостей и притворяться, что все нормально в братской семье народов, и как пойдут потом цыганистые, курчавые внуки, такая изжога разгоралась внутри, протягивалась от живота до горла колючим жгутом и тянулась, раздирая внутренности, так что никакая сода не спасала.
Нет, не то чтобы лейтенант Колыванников был против чучмеков. Все равно их столько уже развелось повсюду, и не только по тамбурам и базарам, но даже на важных постах, при кабинетах и телефонах, так что ради интернационального долга надо терпеть вплоть до мировой революции (а там уж поглядим), да и сам он, если честно сказать, по материнской линии был из казанских татар, — но армяшка?! Нет, это было сверх его сил. Ведь известно же, что армяне не лучше жидов, что у них с жидами страшный заговор и весь мир поделен по Кавказу: что сверху и слева — то жидам, а что снизу и справа — то армяшкам. Только не очень-то они границу соблюдают, если уже до того дошло, что ереванский их «Арарат» приезжает прямо в Москву и нагло захватывает футбольный кубок всей страны. Не скажешь ведь даже, что выигрывает, потому что, кто был на матче, своими глазами видели, как они прямо на поле сотенные взятки «Спартаку» в футболки совали, а уж вратарю и судье так прямо по пачке сотенных. Это уж не упущение, не разгильдяйство, а такой всенародный саботаж, что по двадцатнику надо срока лепить, а вратаря расстрелять в воротах по высшей мере.
И с этой вот всей наглой кучерявостью ему, Колыванникову, с чистым личным делом из одних поощрений и благодарностей, надо было породниться? Да лучше наган в рот и «прошу в моей смерти винить…» — дальше по длинному, давно заготовленному списку.
Конечно, он понимал, что по нынешним временам отцовской волей запретить ей ничего не сможет, особенно в какой ни на есть братской загранице. Так что он виду не подал, что против, даже жене не сказал, а заперся здесь в дежурке и настучал одним пальцем на пишущей машинке начальнику части:
«Будучи лучшей подругой Колыванниковой А. С, но комсомолка и членом ДОСААФ, довожу до вашего сведения о ее идейной недозрелости по причине слушания вражеских радиопередач, а также хвалила заграничную одежду и помаду для губ, а также в туристской поездке в Ленинград встретилась на набережной Эрмитажа с иностранным ирландцем (видимо, си-ай-ей), снимались на фоне секретных объектов через Неву, которые мосты никто не может у большевиков с 1917 года отбить, а также была с ним в переписке, которые открытки до сих пор хранит в альбоме киноартистов и пейзажей».
Раньше бы он такого не сделал, он своей дочери не враг и не изверг, но теперь не прежние времена, железная метла поистрепалась, обмякла, так что дочь не арестовали, а только демобилизовали из части и отправили домой. Арсению же дали выговор за утрату бдительности и раскрыли глаза, что с такой женой оставаться бы ему всю жизнь не выше капитана где-нибудь на Новой Земле имени Франца-Иосифа-Шпицбергена-Беринга. И все было бы хорошо, но дочь так на это все разозлилась, что уже по дороге домой прямо в поезде стала сильно гулять и пересела ехать на Москву и в Москве снова гуляла на все заработанные в братской стране деньги и чего-то такое, видимо, нагуляла себе — то ли ребенка, то ли болезнь, — потому что ходит теперь в женскую консультацию и с матерью лается, а ему не говорят, но так неуважительно честят его каждый день, что хоть прячься на службе все двадцать четыре часа.
Лицо вошедшей женщины было не то чтобы испуганным, а скорее, как у пассажиров отрывающегося от земли самолета — замкнутым, с некоторой как бы сдавленностью мышц. Вроде и не молодая уже, явно за тридцать, а в то же время ничуть от прожитого куска не усталая — хоть еще десять раз по стольку. Волос светлый, северный. Пальто, боты, платок — все старое, страхотное. Но правильно Сапожников подметил (есть глаз у парня) — с чужого плеча эта страхотность, с чужой ноги. Не могут, не умеют они себя скрыть. Уж если захотела ты для чего-то прикинуться попроще, ты спину согни, живот выпяти, цепляй носком за пол, глаза луком натри для красноты, на носу прыщ какой-нибудь распусти. Не гляди так прямо, не садись, взмахнув полой, не говори гладким голосом книжные слова: «Чем могу служить?», не закидывай нога на ногу!
— А я. Между прочим. Садиться. Вам. Не предлагал.
Вышло хорошо — внушительно.
Лицо женщины замкнулось еще больше. Она глубоко вздохнула, пожала плечами. Потом медленно поднялась, отошла к стене.
— Сумку можете поставить.
— Ничего, я подержу.
— Поставить, я сказал.
Она подчинилась.
— Фамилия? Имя? Отчество?
— Это что же, допрос? Я что — задержанная?
— Пока не знаю.
— На каком основании вы меня задержали?
— Вопросы здесь задаю я. Ваша фамилия, имя, отчество, год рождения, место работы, место жительства? Идет выяснение личности. Потом решим, что с этой личностью делать. Фамилия?
Она нехотя ответила.
— Громче.
Она повторила.
— Какой имеете документ для подтверждения?
— Никакого.
— Все равно проверим. Место жительства?
— Ленинград.
— Работы?
Он стал записывать. Слова привычно ложились в протокол допроса, но он почти не вникал в их смысл. Ибо смысл этих первых обязательных вопросов всегда был один: каждый ответ, как виток лесы, ложащийся на катушку, подтягивал человека все ближе, все меньше оставлял ему свободы метаться и уворачиваться, все неумолимее приближал к сачку, к тому моменту, когда появится над поверхностью раскрытый, задыхающийся рот. И каждый раз это волновало. С женщинами — особенно.
— С какой целью приезжали в Псков?
— Навестить знакомых.
— Адрес знакомых?
— Они живут в деревне.
— В какой?
— Волохонка.
— Снимите пальто.
— Что-о?
— У нас есть заявление о краже женского пальто. Снимите свое и положите его на стол. Мне нужно осмотреть. Сумку поставьте сюда. Теперь отойдите к стене. Так. Что это за пятно?
— Кровь.
— Чья?
— Моя. Бывает раз в месяц.
— Вроде культурная женщина…
— Ни культурной женщине, ни темной в вашем городе негде купить ваты.
— Что у вас в сумке?
— Нельзя.
Он взялся за молнию.
— Нельзя, — настойчиво повторила она. — Это уже обыск. На обыск нужен ордер. Я пожалуюсь прокурору.
Она старалась говорить уверенно, но он чувствовал, что теперь она испугалась всерьез. Он и сам ощущал непривычно сильное стеснение в груди. Будто леса, натянутая между ними, не только ее подтягивала к лодке, но и его грозила опрокинуть наружу, через борт. Он замешкался, наполовину расстегнув молнию, но не потому, что его встревожили ее угрозы (грамотные стали — прокурору жаловаться), а потому, что так слишком быстро кончался этот горячий лов. Что бы она там ни прятала (браконьерский мех? банка лососевой икры? серебряный оклад с иконы?), в тот момент, как он достанет это из сумки, леса ослабнет, провиснет. Он увидел в приоткрывшуюся щель угол конфетной коробки, какие-то бутылочки, испачканный красным платок.
В дверь постучали.
— Нельзя! Я занят!
Он подошел к дверям, щелкнул предохранителем замка.
Женщина медленно сдвинулась вдоль по стене, подальше от него. Он поглядел на нее, и от ее расширенных страхом глаз в душу ему хлынуло такое пенящееся торжество, что вот наконец-то после всей изжоговой тоски и досады последних дней наступает хоть один момент, когда в этом маленьком углу между ними все будет по его, совсем по его, когда он может приказывать так же, как когда-то давно, в начале службы, ему приказывал гонявший его до полусмерти старшина: «Молчать! Говорить! Повернуться! Лечь! Встать! Лечь! Встать! Лечь! Лечь! Лечь!»