Джефферсон
— Слышишь, Марта? Теперь он намекает, чтобы мы наняли его вести какую-нибудь тяжбу. Только таким путём нам удастся заполучить его в гости.
— Помилуйте, мистер Вэйлс…
— Да полноте, дорогой мой, не краснейте. Примите мою болтовню как растянутое, витиеватое, но при этом искреннее и радушное приглашение. О, мистер Генри, на два слова! Марта, оставляю мистера Джефферсона на тебя. Надеюсь, ты поверила в его раскаяние и не станешь больше точить об него свой язычок.
Он помахал рукой и исчез за спинами гостей. Музыка гремела уверенно, но флейты всё время отставали. Свет от настенного канделябра падал на лицо Марты Скелтон сверху, углублял тени, усиливал выпуклость лба, скул, подбородка.
— Значит, вы вернулись в Форест после… Джефферсон замялся, не зная, какими словами сказать о
смерти — мужа? мистера Скелтона? Бафурста? — и Марта, чуть помедлив, пришла ему на помощь.
— Да. Одной было просто невыносимо. С отцом и сестрами гораздо легче. И с малышом они помогали мне на первых порах.
— Похож он на отца?
— Больше на деда. Вот здесь, — она провела по горбинке носа, — типичный Вэйлс.
— Вы будете теперь приезжать в Уильямсберг? Многие были бы очень рады увидеть вас вновь.
— Но меня не посвятили заранее в этот полотняный заговор, и я теперь чувствую себя ужасно. — Она сердито провела веером по складкам нарядного шёлкового платья. — Настоящая белая ворона. Вернее, сиреневая.
— Не огорчайтесь. Если бы все явились в полотне, нас бы обвинили в том, что мы учредили палочную дисциплину среди наших дам, что заставляем их носить униформу, точно новобранцев.
— За последний год я так отстала от всего. Даже в театре не была ни разу.
— Может, я не вправе бередить вашу рану… И всё же хочу сказать вам — весть о смерти Бафурста и для меня была тяжким ударом. Мы все помнили его таким горячим, живым. Он так умел любить жизнь. Я даже завидовал ему в этом.
— Он тоже часто вспоминал вас. Вас — чаще, чем других. И тоже с завистью. Он говорил, что ваше трудолюбие просто убивало его, постоянно служило живым укором. Что иногда, вернувшись с очередного кутежа и застав вас ещё за книгами, он просто опрокидывал ваш стол от злости.
— Да, было однажды такое, — усмехнулся Джефферсон. — Но, честно сказать, я повесничал ничуть не меньше. И лисья охота, и конские бега, и вино, и карты. Иногда играли за полночь, до самозабвения. Помню, один шутник незаметно для нас насыпал тонкую полоску пороха от стола к дверям, спрятался в коридоре и, когда кто-то в сердцах помянул дьявола, поджёг порох со своего конца. Мы все чуть не сгорели. Был великий переполох.
Она улыбнулась — в первый раз за время всего разговора, — и он подумал, что и в улыбке её, как и в манере говорить и двигаться, появилась какая-то плавная мягкость, несуетность.
— Что ещё рассказывал вам обо мне Бафурст?
— Что вы кладезь всяких знаний. Что кроме юриспруденции и истории увлекаетесь литературой, архитектурой, музыкой и ботаникой. Что у себя в саду вы высаживаете десятки сортов всевозможных фруктов и ягод и надеетесь путём скрещивания получить на яблоне дыни, а на виноградной лозе — чуть ли не бутылки с вином.
— Браво.
— И ещё я знаю — но это уже чистые сплетни, — что девушкам вы оказываете внимание диковинным способом — исчезая с их глаз долой на год, на два. И что с тех пор как Ребекка Барвел устояла перед таким неотразимым ухаживанием и вышла за другого, вы стали заядлым женоненавистником.
— Как сказал Фрэнсис Бэкон: «Клевещите, клевещите — что-нибудь да останется».
— Значит, это не вы переписали в записную книжку стихи Отуэя? Что-то вроде:
…О, женщина!Какое в мире злоТобой и для тебя не совершалось?Кто был причиной долгойДесятилетней бойни, Трою обратившейВ конце концов в горсть пепла?— Вам и это известно?!
— Елена погубила Трою! Вот образец мужского способа рассуждений. Интересно, если бы вам довелось вести дело о Троянской войне в суде, кого бы признали виновным? Неужели Елену? Почему бы тогда не оправдать и всех обычных насильников. «Бедняга не мог сдержать своего вожделения, ибо его жертва была слишком хороша собой — сама виновата».
Джефферсон молчал, ошарашенный неожиданной жёсткостью её тона.
«Откуда она могла узнать про стихи? Неужели я показывал их Бафурсту, а он запомнил и пересказал? Хорошо ещё, что она не привела тех, что на следующей странице.
О, Хлоя — твой Купидон уж знает,Что грудь твоя красива, но хладна,Два снежно-ледяных холма, не боле…Впрочем, кому какое дело до моих выписок?» Она легонько постучала веером по его локтю и сказала грустно и разочарованно:
— Вы рассердились.
— Нет, просто задумался. Гибель Трои — интересная тема для большого процесса. Беда лишь в том, что вы никогда не сможете вынести окончательный приговор. Суд истории любит в каждом веке возвращаться к старым делам и пересматривать их заново.
Он говорил спокойно, но в глубине души был уязвлён. И сильно. Не столько самими нападками, сколько тем, что раковина, в которую он привык прятать свои чувства, дала такую трещину. Что он оказался так на виду. С какого времени он начал замечать за собой эту улиточную скрытность? Кажется, при жизни отца он не был таким. Но с матерью… Если бы ей стало что-то известно о его сердечных привязанностях, она и это постаралась бы использовать для достижения главной своей цели: спасения в нём Рэндольфа, потомка шотландских графов Мюррей. И если бы его избранница показалась ей недостойной, неспособной подняться на такую высоту — горе несчастной.
«Исчезая с их глаз долой на год, на два… Неотразимое ухаживание…»
Знали бы они, чего ему стоило тогда сдерживать себя, не морочить Ребекке голову, не разбивать ей жизнь. Он страдал искренне, но знал, что привезти её в Шедуэлл женой, представить матери, сестрам, погрузить в тягостную путаницу и двусмысленность своих семейных отношений, денежной зависимости от родных значило бы своими руками убить ту нежность, которая жила в его душе. Меланхолия его тогда дошла до того, что мысли о смерти стали привычными, почти утешительными. Хотел уехать в Европу, но и это сорвалось. Порой он чувствовал себя просто бездомным. Почему-то ему казалось, что Марта Скелтон могла бы и должна была это понять. Он был разочарован.
И всё же не уходил.
Они стояли рядом, изредка перебрасывались замечаниями, смотрели на танцующих. Среди пудреных париков снова мелькнуло лицо Бетси Уокер — она послала ему многозначительную гримаску, потом улыбнулась ободряюще. Справа старый Вэйлс, прижав Патрика Генри к колонне и перекрикивая оркестр, доказывал, что в условия ассоциации никак нельзя было включать запрещение ввоза рабов, что без притока свежей рабочей силы пункт о развитии полезных производств становится бессмыслицей. Ещё дальше, рядом с губернатором, стоял в окружении своего семейства генеральный прокурор Джон Рэндольф. Джефферсон подумал, что, собрав все земли, которыми владели в Виргинии бесчисленные Рэндольфы, можно было бы образовать новую колонию, этакую небольшую, но крепкую Рэндольфинию. Впрочем, с Джоном, несмотря на разницу в возрасте, они были в отношениях почти приятельских. Жена и обе дочери генерального прокурора не сочли возможным принять участие в дамском бунте — все три явились в подчёркнуто дорогих платьях из шифона. Только сын Эдмонд, казалось, разделял общее возбуждение и держался от семьи особняком.
Джефферсон пригласил Марту танцевать, и та, чуть поколебавшись, согласилась. Разговор перешёл на музыку, оба оживились. Джефферсон начал рассказывать о любительских концертах, которые покойный губернатор устраивал в своём дворце и в которых ему довелось несколько раз принять участие; о присланных ему недавно пьесах Гайдна для клавесина. А у Марты есть клавесин? И она играет на нём? Ну тогда он непременно снимет для неё копии с этих пьес — они очаровательны.