Снимем, товарищи, шапки!
* * *Весь день накануне Юханцев провел в крепости. После обеда к нему зашел нач-сандив Османьянц и просидел довольно долго. Как и всегда, доктор улыбался, светясь изнутри, но вещи говорил невеселые.
– Три раза писал, – рассказывал он, светясь все ярче и ярче, – три раза… Ведь очевиднейшее дело. Госпиталь – на острове, за пределами крепости. Связан с крепостью только мостом. Теперь представим себе: ударят по мосту; связь порвется; госпиталь – вон из строя. А дальше? Что с ранеными делать?
– Ну? – мрачно спросил Юханцев, и крутые узлы напруженных морщин зашевелились на его низком лбу. – Ну?
– Ничего. Ведь глупо? Несомненно, глупо!
– Нет, не глупо, Нерсес Михайлович, – грозно упираясь блестящими серыми глазами в кого-то невидимо стоявшего в углу, сказал Юханцев, – не глупо. Это… название потом дадут!
Он выложил на стол свои большие, сильные руки.
– Завтра включусь сам в госпитальный твой вопрос. Авось вместе сладим. Только бы…
Османьянц жадно спрашивал:
– Что?
– Ровнехонько ни-че-го.
Почти вовсе стемнело. Доктор ушел домой. Яков Павлович Юханцев не спеша принялся укладываться на ночь.
* * *Было около четырех часов утра, когда комиссар вскочил, растрепанный, с постели и несколько мгновений стоял неподвижно, с белым облаком волос над круглой, большой головой. Грохот рос и рос, достигая невыносимой силы. Где-то со звоном сыпались стекла. С треском рухнули перекрытия какой-то крыши. Ольга слушала, застыв в дверях с раскрытым ртом и полными слез огромными глазами. За окном взметнулось пламя. Багровая туча пыли и дыма быстро заволакивала небо. Надежда Александровна подошла к мужу и взяла его за руку.
– Яша… Это – война!
Столбняк соскочил с Юханцева. Он молча принялся одеваться, бешено торопясь, словно спешил обогнать самого себя.
– Папа… – сказала Ольга, стуча зубами, – папа…
Он взглянул на нее. Она ахнула. У ее отца никогда не было таких глаз.
– Война, дочурка… Началась война!
– Папа! А как же… Костя?
Она тихонько опустилась на стул, неслышно ломая тонкие пальцы и с отчаянием переводя изумленный взгляд с отца на мать. Звонко запел телефон. Надежда Александровна схватила трубку:
– Алло!
Кроме хрипа и бульканья, в трубке не было ничего.
– Алло! Алло!
Что-то далекое, похожее на человеческий голос, вырвалось из бульканья и пропало.
– К черту телефон! – крикнул Юханцев.
Трубка жестко стукнулась, падая на рычажок.
– Надя! Сейчас будут раненые… Ты всегда была…
– И буду…
– Сказать Османьянцу и другим?
– Конечно!
– Спасибо!
– Мама, я с тобой!
Юханцев выбежал из квартиры.
…Пo башням, фортам и казармам неслось:
– Война! Война!
Люди с ходу становились к окнам и амбразурам.
Они видели рядом седую голову Юханцева, слышали знакомые голоса командиров и политруков.
Странно было видеть: подбегали без фуражек, без кителей; один или двое – в трусах.
– Товарищ майор! Разрешите пристроиться?
– Кто такие? Офицеры из города. Лежали в постелях, спали, когда…
– Эх, вы! Становись!
Крепость принимала бой.
Противник вел огонь главным образом по цитадели и лишь отчасти – по городу, перенося его с места на место. Так продолжалось около часа. Затем атака двинулась к переправам – к железнодорожному мосту и на только что наведенный понтонный. Здесь, у понтонного, близ деревни, ее встретила пограничная застава. Внезапных нападений для пограничников не существует, – служба их в вечном ожидании, они постоянно начеку. К шести часам утра ружья и пулеметы заставы примолкли – мертвые руки не владеют огнем, – но зато и гитлеровцы до утра проплясали на своих понтонах. Лишь теперь их первые штурмовые отряды высадились на западный остров крепости и затоптались под ружейно-пулеметным огнем цитадели. Крепость отбивала атаку, стреляя не только из окон и амбразур, но и с крыш, и из подвалов, и с чердаков, и из-за каждой двери или водосточной трубы – отовсюду, где может укрыться человек.
Трудно сказать, где было жарче, – здесь или у Муховецкого моста, куда группы гитлеровских автоматчиков прорвались через земляной вал и ворота. И там тоже стреляла всякая щель, да еще и курсанты полковой школы то и дело переходили в контратаку, опрокидывая пробившуюся вперед неприятельскую пехоту на огонь бронемашин, сгрудившихся в воротах, и на штыки пограничников.
Но всего удивительнее складывались дела на южном острове крепости, где находились госпитали и был расквартирован медсанбат. Первые снаряды ночного огня упали именно сюда, на госпитальные здания. Старинные толстостенные корпуса запылали.
– Выноси раненых и больных! – закричал маленький человек в медицинской форме, подтверждая свое приказание таким энергичным движением руки, как будто с размаху разваливал что-то громадное пополам.
– Куда прикажете, товарищ военврач первого ранга?
– В цитадель! – крикнул Османьянц. – А там – по указанию товарища Юханцевой.
Раненых и больных уносили, уводили. На чердаке, под крышей, лопнули цистерны с водой, и вода разлилась по лестницам и этажам. Пожар прекратился. По мере того как все это происходило, пустеющие палаты госпиталя наполнялись пограничниками. Это были остатки заставы, отошедшей на остров. Доктор Османьянц встречал людей и, продолжая резать воздух правой рукой, направлял их по местам. Атака катилась на госпиталь. То здесь, то там взвивался кверху черный и узкий столб – рвалась граната. Обдало гарью, дымом, комьями рваной земли. Доктор Османьянц упал, ему показалось, что он споткнулся. Когда же поднялся на ноги, что-то заставило его оглянуться. Командир пограничной заставы лежал поперек панели с приставшими ко лбу красными космами слипшихся волос. Этого недоставало! Кто же теперь будет… Неожиданное наблюдение поразило Османьянца: среди людей, отходивших к госпиталю, не было ни одного пулеметчика. Но раздумывать, куда они делись, было некогда. Откуда взялись у Османьянца гранаты, он тоже не знал и так никогда потом и не догадался. Зато сквозь дым разрывов довольно отчетливо виделись ему сейчас впереди зеленые фигуры, и он швырял в них гранату за гранатой. Вид зеленых людей сам по себе был ничто. Но из него рождалась неожиданная мысль о том, как тонет в грязной прорве обтоптанных гитлеровцами болот чистое изобилие земли. И этой мыслью о земле безмерно расширялась злоба Османьянца к наступавшим, становилась необъятной по огромности и нестерпимой по остроте. Он швырял и швырял… Кем-то недоговоренные слова домчались к нему под последний размах.
– Товарищи, гра… нет больше…
Да, гранат больше не было…
Близ Османьянца шлепнулась «ихняя». Он не успел ни поддеть ее ногой, ни отбежать от нее и остался, как был, замерев на месте. «Вот, – подумал он, внимательно разглядывая свою смерть, – вот и все!» Но граната не рвалась. Османьянц успел еще подумать: «Долгорукая…» И тут же засветился одной из самых своих светлых «склеротических» улыбочек. Действительно, рукоятка у фашистской гранаты была так длинна, что ухватиться за нее и, размахнувшись, пустить туда, откуда она только что прилетела, не стоило бы ровно ничего. Османьянц пустил. На полдороге к своим граната с грохотом лопнула в туче черного дыма.
– Польскими бьют, – прокричал поблизости пограничник, – через девять секунд рвутся!
Этого доктор Османьянц не знал. Да и откуда может знать об этом выслуживший вторую пенсию, старый-престарый военный врач? Но…
– А наши? – крикнул он.
– Четыре-пять…
На мгновение Османьянцу стало нечем дышать, словно тройка кованых коней взыграла у него на груди. Стенокардия? Это длилось мгновение. К черту стенокардию! Расчет прост и верен. И Османьянц снова швырял гранату за гранатой. Но только теперь он швырял не наши гранаты – ведь наши кончились, – а польские долгоручки. И они летели к нему, чтобы тотчас же вернуться назад и лопнуть среди немцев.
Не все гранатометчики сразу поняли, в чем дело. Одного или двух ранило. Зато остальные действовали наверняка. Впрочем, и гитлеровцы скоро раскусили фокус: долгоручки падали все реже. Разрывы их переставали сливаться в сплошной грохот. Вихрь другого, невидимого огня бежал по госпитальному двору: та-та-та… Османьянц поднял руку, чтобы взглянуть на часы. Что такое? Беленький круглый циферблат со стрелками на семи вдруг сжался, смялся и ушел в себя, превратясь в грязный комочек из эмали, стекла и металла. Под комочком заныла рука. Что такое? Ржаво блеснуло в мутных глазах нутро часов, и кисть руки бессильно повисла на бахромке из розовых жилок и мелких белых костей. Да что же это? Огненная боль обожгла перебитое место; грудь, живот, сердце Османьянца дрогнули и сжались, пронзенные этой болью. Зубы его скрипнули, голова запрокинулась. И, не коснись в этот миг его губ и щеки легкое дуновение свежего ветерка, он бы, конечно, не устоял на ногах…