Снимем, товарищи, шапки!
Перед самой войной фон Дрейлинга произвели в генерал-майоры и назначили командовать дивизией, предназначавшейся для штурма Бреста. Прежняя служба в русском Бресте (он был там комендантским адъютантом в 1914 году) помогла карьере. Но связь с прошлым и в этом случае продолжала держать фон Дрейлинга в щекотливом положении. Поручая ему действия под Брестом, надеялись именно на эту связь. Она обязательно должна была помочь, должна была облегчить задачу. А если не поможет? Не облегчит? Тогда начинай сначала. «Русский хвост» снова вылезет на свет своим концом. Обрюзгший, лысый, с толстым, как подушка, затылком бритой головы и щеками, дрябло обвисшими над воротником мундира, фон Дрейлинг думал о своем будущем и содрогался. Под Брестом решался исход его борьбы за служебное благополучие. И, надо сказать, решался не в хорошую, а в дурную сторону. Требовалось, чтобы Дрейлинг захватил полупустую и отлично знакомую ему крепость с ходу, в первые же сутки по началу войны. Вместо этого лишь сегодня, на шестнадцатый день войны, уложив на бесплодных штурмах почти половину своей дивизии, он пишет донесение о том, что крепость прекратила сопротивление. Не «взята», а «прекратила сопротивление»… Что это – удача? Дрейлинга бросало то в жар, то в холод, когда он думал о своем провале и о том, как надо написать записку, которую будет читать презренный фюрер, чтобы не получить прямого удара сапогом в лицо. Карьера висела на ниточке; от малейшей неосторожности ниточка могла порваться.
Сегодня ночью перестали стрелять пулеметы и противотанковые орудия, еще сохранившиеся в Доме комсостава. Фон Дрейлинг отлично знал это здание по прежним временам своей службы в Бресте. Дом стоял на высоком месте; вероятно, из него было очень удобно наблюдать всю картину боя, который шел уже на совсем небольшой площади. Вчера Дрейлинг сам был возле Дома комсостава. Боролись за каждый подвал, лестницу, комнату, чердак. Беспрерывно фланкирующий огонь из дома помогал обороне всех этих мест. В докладе стояло: «Чтобы уничтожить фланкирование из Дома комсостава на центральном острове, действовавшее очень неприятно, был послан 81-й саперный батальон с поручением – подрывной партией очистить дом и другие части. С крыши Дома комсостава взрывчатые вещества были спущены к окнам, а фитили подожжены, были слышны стоны раненых русских от взрывов, но они продолжали стрелять». Ночью Дом комсостава пал, и облако черного дыма, расцвеченное лентами огня, стояло над ним весь день. Стоит еще и теперь, вечером.
Когда Дрейлинг приступил к составлению донесения о предстоящем назавтра занятии крепости, ему казалось, что дело действительно кончено и сопротивление фактически прекращено. Но час за часом приходили новости. Держался штаб крепости. Отбивались казармы двух полков. И во множестве отдельных мест то стихала, то снова разгоралась отчаянная борьба. Получалось так, что, обязавшись в докладе занять крепость завтра, фон Дрейлинг все-таки не знал, займет он ее завтра или не займет. Ниточка, на которой висела его карьера, натягивалась весь туже и туже…
«Что случилось с русскими? – думал фон Дрейлинг. – Ничего подобного не было раньше. Были хорошие солдаты и офицеры, плохие генералы. Но такой дьявольской силы, такого стального упорства, как теперь, у русских не было. Откуда же это взялось?» Он, Дрейлинг, предлагал гарнизону либеральнейшие условия сдачи, а гарнизон отвечал огнем. Удивительно! Генерал склонил над листом бумаги тяжелую голову и приписал: «Русские в Брест-Литовске боролись исключительно упорно и настойчиво, они показали превосходную выучку пехоты и доказали замечательную волю к сопротивлению. Считаю долгом обратить на это особое внимание моего командования».
Затем встал из-за стола и крикнул денщику:
– Развернуть резиновую ванну!
* * *И девятого, и десятого, и одиннадцатого, и двенадцатого июля гитлеровцы не заняли Бреста. Дивизия фон Дрейлинга все плотнее сжимала кольцо кругом полковых казарм. А было между казармами всего триста-четыреста метров. Остатки гарнизона изнемогали без воды и пищи. Душные запахи пота, бензина, дыма, табака, лекарства и еще чего-то наполняли углы и норы, в которых жило и никак не умирало сопротивление. Дни были на редкость знойные. Солнце с утра опрокидывало на землю потоки палящего огня. Светлая серебряная муть затягивала небо и роняла на землю серый сухой дождь. Юханцев протянул ладонь. Что это? Зола.
– Главное беспокойство от солнца, товарищ комиссар! – сказал боец. – Стоит себе на одном месте, не садится, да и только… Эх!
В подвале, где ютились раненые, женщины и дети, не было солнца. Подвал дышал сыростью и затхлостью – дыхание еще не засыпанной могилы. Дети умирали здесь без хлеба и молока, женщины – в тоске и тревоге за детей, раненые – от физических страданий.
Тихо в подвале. Ольга Юханцева сидит у стены, пристально всматриваясь в длинное узкое окно под потолком. Фантасмагория мгновенных превращений постоянно совершается в этом окне. То оно становится прозрачно-голубым, до такой степени прозрачным, что тонкий переплет решетчатой рамки со всей отчетливостью выступает из темноты, то бесследно проваливается в черную ночь. То взовьется за окном ракета, то потухнет. И опять – свет, и снова – тьма.
Ольга поглядывает еще и на дощатую скамью нижнего яруса нар, где лежит умирающий доктор Османьянц, Полуобморок, в котором он находился, когда Аня Шишкина притащила его в подвал, до сих пор не прекратился. Тело Нерсеса Михайловича по-прежнему неподвижно, и чем выше поднимается температура, тем оно становится неподвижнее. Вот уже несколько дней, как он не говорит, а до того говорил почти непрерывно, только языком ворочал так судорожно и слова произносил так невнятно, что разобрать их было почти невозможно. А между тем он говорил важные вещи. «Ну, и довольно… Довольно… Ребенок вырос, игрушка ему больше не нравится, не нравится, ни к чему. И довольно! Ребенок ломает игрушку… Вы спрашиваете меня, что такое смерть? Я отвечаю: вершина жизни. Да, да… Страдают лишь те, кто не умеет думать. Почему я смеюсь? Есть такие страшные вопросы, что отвечать на них можно не иначе, как смеясь…» Где-то в крепости, но не близко, с грохотом рвется снаряд. Ольга оглядывается на нары, и ей кажется… «Неужели?» Она встает и подходит к доктору Османьянцу. Да, так и есть. Ольга не ошиблась.
В то самое мгновение, когда грохот снаряда встряхнул ночь, мозг Нерсеса Михайловича, охваченный испепеляющим жаром, потонул в непередаваемо глубоком молчании вечности.
Что-то жесткое расперло грудь девушки, сжало ее горло, забилось слезинками в длинных ресницах. И, сама не зная, зачем она это делает, Ольга выбежала из подвала наверх. Над головой – свинцовые облака, и со всех сторон духота и запахи горькой гари, странной тяжестью ложащиеся на уши. Деревья разбиты, точно в каждое из них ударила молния; листья – как черные тряпичные узелки. Сотни разноцветных ракет взлетают над крепостью и кругом нее. Ольга видит черную тень человека, крадущуюся вдоль стены. Это солдат. Она знает этого солдата и знает, откуда он идет. Она хватает его за рукав.
– Ну как?
С вечера из крепости на разведку выбрался лейтенант. Он пошел для того, чтобы нащупать дорогу, по которой можно было бы вывести из цитадели матерей с умирающими детьми. Этот солдат пошел вместе с лейтенантом, а вернулся один.
– Ну как?
Солдат махнул рукой:
– На патруль нарвались… Убит лейтенант…
Ветер шевелит на облупленной стене дома куски оторвавшейся штукатурки. Ракеты взлетают и, рассыпаясь зелеными звездами, ярко освещают стену. Отчетливо выступают нацарапанные на ней камнем или штыком слова: «Умрем, а не уйдем!» Ольга подумала: «Это говорил отец… Он не уйдет… И мы умрем: мама… я… Костя…»
– Есть нож? – спросила она солдата.
– Кинжал, – ответил он и, вытащив из-за ремня, протянул ей.
Она начала торопливо выводить на стене острым концом: «Нас было… (солдат внимательно следил за ее работой), – нас было… отец, мама, я, Костя… И он», – мысленно присоединила она солдата к своему счету. На стене вывелась надпись: