Коронованный рыцарь
Высокого роста, пропорционально сложенный, с выразительным энергичным лицом, которому придавали какое-то светлое выражение большие карие глаза, глядевшие из-под густых ресниц.
Шапка густых каштановых волнистых волос не закрывала открытый высокий, как бы выточенный из слоновой кости лоб.
Яркий румянец пробивался сквозь нежную, как у девушки, кожу щек, оттененных, как и верхняя губа, темною небритою полосою волос, идущей от ушей к подбородку.
Оправившись от смущения, произведенного на него восторженным восклицанием Петровича, Виктор Павлович бросился в кресло.
— Чайку или кофейку прикажите? — спросил Петрович, остановившись у двери.
— Что есть… Да дядя-то скоро вернется?
Петрович ответил не сразу. Он озабоченно почесал затылок.
— Ты что-то скрываешь… Что случилось? — недоумевающе вопросительным взглядом окинул приезжий на самом деле, видимо, чем-то смущенного камердинера.
— Да уж видно надо докладывать все… — с решимостью в голосе отвечал Петрович. — Над дяденькой вашим, кажись, беда стряслась.
— Какая беда?
— Какая, не нам то видать, а только чует мое холопье сердце, что беда не малая…
Виктор Павлович вскочил с кресла.
— Да говори же толком, что случилось… какая беда?
— Сегодня утром, они еще в постеле прохлажались, да книжку почитывали, пришел к ним Петр Петрович Беклешев, в мундире и при шарфе, перед крещенским зимним парадом… и говорит ему еще шутя: «Вот, право, счастливец! Лежит спокойно, а мы будем мерзнуть на вахт-параде». Посидели это они минут с десять и ушли. Дяденька-то ваш Иван Сергеевич опять за книжку взялись, читать стали, как вдруг снова раздался звонок. Я бросился отворять, да так и обомлел, словно мне под сердце подкатило… Прибыл сам Николай Петрович…
— Это кто же?
— Архаров, наш военный генерал-губернатор… он вторым считается, первый-то его высочество, цесаревич…
— Что же дальше?
— Вошли они к дядюшке вашему прямо в спальню и так учтиво попросили их тотчас же одеваться и с ними ехать… Дяденька ваш сейчас же встали, а я уж приготовился их причесывать, делать букли и косу и пудремантель приготовил, только Николай Петрович изволили сказать, что это не нужно… Дяденька ваш наскоро надел мундир и в карете Николая Петровича уехали, а куда неведомо… Меня словно обухом ударило, хожу по комнатам словно угорелый, так с час места ходил, вы и позвонили…
— Вот оно что… — промолвил Виктор Павлович и, видимо, от внутреннего волнения стал щипать себе небритый ус. — Только из-за чего-то это могло выйти?
— Не могу знать…
— Значит, у вас здесь пошли строгости?..
— Да как вам доложить, Виктор Павлович, строгости, не строгости, а на счет прежнего вольного духа — крышка. Государь шутить не любит; он на улице за один раз офицера в солдаты разжаловал, а солдата в офицеры произвел…
— Как так?
— Да так-с… едет он раз, батюшка, в саночках и видит, что армейский офицер идет без шпаги, а за ним солдат несет шпагу и шубу. Остановился государь около солдата, подозвал его и спрашивает, чью несет он шубу и шпагу. «Офицера моего, — отвечал солдат, — вот того самого, который идет впереди». «Офицера! — воскликнул государь. — Так поэтому ему стало слишком трудно носить свою шпагу и ему она видно наскучила. Так надень-ка ты ее на себя, а ему отдай с портупеем штык свой: оно ему будет покойнее». Вот как он, батюшка наш, справедливо рассудил.
— Оно и правда, что справедливо, — заметил молодой человек. — Офицер обязан уважать свое достоинство и не подавать примера солдатам в изнеженности и небрежении к своим служебным обязанностям.
— Так, так, Виктор Павлович, и золотая же у вас голова… Молоды, а на счет рассуждений старика за пояс заткнете…
— Ну, опять пошел выхваливать… — остановил его Виктор Павлович.
— И во все, во все он, батюшка, до тонкости входит… Подносили тут наши купеческие бороды ему хлеб-соль… Принял он от них с лаской, только вдруг и говорит им: «А ведь вы меня не любите». Обомлели бороды, стоят, молчат; наконец, один, который поумнее, молвит: «Напрасно, государь-батюшка, так мыслить изволишь, мы тебя искренно любим, как и все прочие твои подданные». — «Нет, — повторил государь, — это неправда. А вы меня не любите, и я вам изъясню сие: я заключаю о любви каждого ко мне по любви его к моим подданным и думаю, что когда кто не любит моих подданных, также не любит в лице их и меня. А вы-то самые и не любите их; не имеете к ним жалости, стараетесь во всем и всячески их обманывать и, продавая им все неумеренной и не в меру высокою ценою, отягощаете их выше меры, а нередко бессовестнейшим образом, и насильно вынуждаете из них за товары двойную и тройную цену. Доказывает ли сие вашу любовь к ним? Нет, вы их не любите; а не любите их, не любите и меня, пекущегося о них, как о детях своих…» Сказал это им государь и замолчал. Купцы-то наши тоже молчали, да и что говорить им было против речей справедливых. Государь посмотрел на них, улыбнулся и сказал: «Таким-то образом, мои друзья! Если хотите, чтобы я был уверен в любви вашей ко мне, то любите моих подданных и будьте с ними совестнее, честнее и снисходительнее…»
— Ну, и что же, подействовало?
— Еще как; теперь те товары, к которым прежде приступу не было, по божеской цене продают… Пронял их, толстопузых, государь-батюшка…
— Если так, то чего же ты боишься за дядю?.. За ним, чай, вины особой нет, а из всего я вижу, что государь строг, но справедлив.
— И как еще справедлив, справедливее и быть нельзя…
— Вот видишь, ты сам согласен, а давеча меня испугал относительно дяди…
— А все боязно, больно это скоро случилось… Неровен час.
— Посмотри, что он скоро вернется и даже, быть может, с Царскою милостью…
— Дай Бог, кабы вашими устами да мед пить… А кофейку я вам подам… — заторопился Петрович и вышел из кабинета.
Хотя Виктор Павлович и успокаивал Петровича относительно внезапного увоза дяди генерал-губернатором, но на сердце у него тоже не было особенно покойно.
«Неровен час!..» — припомнилось ему замечание Петровича.
— Что он будет тогда делать? Вся надежда его была на дядю… Его нет и все может рушиться… Что предпримет он? У кого спросит совета? Как выпутается из беды.
«Примета эта верная…» — мелькнуло у него в голове.
Он вспомнил, что, поворотив на Большую Морскую, он увидал идущего горбуна.
Горбатые люди внушали ему какой-то панический страх и встреча с ними всегда предвещала ему несчастье.
В воспоминаниях его раннего детства играл роль горбун и, быть может, антипатия к ним и была впечатлением, произведенным на его детский мозг этим первым, встреченным им в своей жизни горбуном.
Владимир Павлович стал ходить по кабинету и затем прошел в спальню.
Там был еще беспорядок.
Петрович, видимо, ошеломленный внезапным увозом своего барина, не привел в порядок этой комнаты. Постель была раскрыта. На столике около нее лежала французская книга.
Виктор Павлович машинально взял ее и стал перелистывать. Это была «La conjuration de venise, par Saint-Real».
Он заинтересовался книгой, и взяв ее с собой, снова прошел в кабинет.
Вскоре туда подал ему Петрович кофе со сливками и с печеньем. Виктор Павлович почти насильно принудил себя выпить чашку кофе и съесть сухарь. Несмотря на то, что он был с дороги, ему не хотелось есть. Отсутствие дяди его начинало беспокоить не на шутку.
«Может быть Петрович знает!» — мелькнуло в его голове.
— Петрович! — крикнул он.
— Что прикажете? — появился тот из спальни, за уборку которой только что принялся.
— Похвисневы здесь?..
— Генерал Владимир Сергеевич с барыней и барышнями?..
— Здесь…
— А где живут?
— Далеко-с… У Таврического сада… почти что за городом… свой домик купили-с…
У Виктора Павловича отлегло от сердца.
«Они здесь, а он сюда приехал для них и лучше сказать для нее… Ну, а та, другая?..» — вдруг восстал перед ним грозный вопрос.
Петрович снова скрылся в спальню. Оленин, бросив книгу, откинулся на спину кресла и весь отдался тяжелым воспоминаниям и радужным мечтам.