Постель
Януш Леон Вишневский
Постель
Аритмия
Длина катетера около ста десяти сантиметров, диаметр 0,42 миллиметра, он сделан из полиуретана. К концу катетера прикреплен электрод в виде четырехмиллиметровой иглы. Каждый электрод имеет свой номер. На его электроде стоял номер 18085402350. Врачам в принципе не обязательно знать этот номер, но бухгалтеры в клиниках должны знать, чтобы провести его по статье «Амортизация аппаратуры». Электрод списывается после трех процедур. В министерстве здравоохранения решили, что электрод можно воткнуть в три сердца и после этого его можно «снять с баланса». В случае летального исхода снятие с баланса происходит автоматически, на любой стадии эксплуатации и сопровождается «свидетельством о смерти пациента». Катетер вводят в бедренную вену справа в паху. [1]
У него была вздутая бедренная вена справа в паху. Я это отлично знаю, потому что целовала это место много раз. Всегда, когда я касалась его губами или языком, он накрывал мою голову ладонями, дрожал и шептал мое имя. В разных местах трогал пальцами мою голову, иногда нежно, иногда сильно прижимая их. Но только левой рукой. Правой в это время гладил меня по волосам. Я никогда не спрашивала его, какой концерт в эти минуты звучал в его воображении. Он скорее всего стал бы отрицать, чтобы не ранить меня. Но это наверняка было бы ложью. Ведь я всегда проигрывала в сравнении с его музыкой. В постели тоже.
Он даже раздевал меня так, будто доставал из футляра свою скрипку. Благоговейно, торжественно. Как скрипач, который ласкает свой инструмент. Гладит пальцами старое, благородное дерево, смахивая какие-то незаметные и только ему одному видимые пылинки. Потом смотрит на нее. И этот взгляд, наверное, самое прекрасное. Вот так же он смотрел и на меня, обнаженную, как на свою скрипку перед большим и важным концертом. И хотя я знала, что этим концертом он приведет меня в восторг, опьянит и выпьет до дна, я чувствовала, что, даже когда он изольется в меня, он будет слышать при этом не мой крик и не мой стон, а какой-то чертов контрапункт. Потому что даже постель была для него концертным залом.
Я чувствовала его дыхание, ощущала вибрацию смычка, скользившего по струне. Как будто он проник в мою душу и нежно подул на волосы. С этой поры все стало общим: дыхание, время, воздух, тело. И не в тягучих альтовых звуках слышались тоска и страсть, а в быстрых, резких, сильных. Сначала солист, piano, выводил тему. Наши взгляды встретились на середине зала, задав общий темп, добавив экспрессии, колорита. Потом зазвучало tutti оркестра, и лес смычков синхронно менял направление, быстрее возрастало напряжение, громче и необузданней становилось звучание. Наконец только он, скрипач, и я, в совершенной гармонии, оба едва переводившие дыхание, испытывали нечто незабываемое, необходимое для утоления иссушающей жажды друг друга. С той только разницей, что я в конце пути слилась в единое целое только с ним, тогда как он — с последним тактом финала…
Катетер, вставленный через интродьюсер, [2] помещенный в точке прокола бедренной вены, постепенно идет в направлении сердца. Сначала в правый желудочек, потом в правое предсердие. Оттуда он должен в результате пункции межжелудочковой перегодки пробиться в левое предсердие. В левом предсердии его подводят к устью легочных вен и высокочастотным током разогревают его конец до 60–70 градусов. Этой температуры достаточно, чтобы вызвать микроповреждения в стенке легочной вены и скоагулировать — как они это называют — ее ткань, или, проще говоря, сделать шрамы, которые должны препятствовать распространению патологических импульсов, вызывающих аритмию сердца.
Шрамы.
Его шрам расползался, когда я увидела его в первый раз. Два года тому назад.
В тот день я ушла из общаги около четырех утра. Кто-то как раз приехал из Амстердама и привез «план». Или перебрала вина и чересчур накурилась, или эта канабка была пропитана какой-то жесткой химией. У меня было жуткое похмелье. Глухое темное безграничное пространство, перечеркнутое поперек широкой белой струей горячего молока, вливающегося мне в рот. Оно обжигало мне губы и небо, протекало через меня, задерживалось в пищеводе, проникало в грудь, приподнимало ее, разрывая мой лифчик, и возвращалось, чтобы выстрелить фонтаном между бедер. И оно больше не было белым. Смешанное с кровью, оно становилось розовым. Я стала задыхаться и кашлять, не успевая проглатывать это молоко, и выбежала из комнаты. Пах разрывало от пронизывающей боли. У меня начались месячные. Через окружавший общежитие лесок, спотыкаясь о наледи, я добралась до улицы и села в первый трамвай.
Он сидел с закрытыми глазами в утреннем воскресном трамвае. Прислонив голову к заиндевевшему грязному стеклу, оставляя на нем след своего теплого дыхания. Сидел в обнимку со скрипичным футляром. Как с ребенком на руках. Правую щеку пересекал широкий шрам. Трамвай тронулся. Я встала напротив него и стала всматриваться в этот шрам. Наркотическая галлюцинация не проходила. Я видела, как он медленно разрывается, расходится, будто какие-то неестественно узкие синие губы, и наполняется кровью. Я достала из кармана платок, встала перед ним на колени и приложила платок к шраму, чтобы промокнуть кровь. Он открыл глаза. Дотронулся до моей руки, касавшейся его щеки. Какое-то время не отпускал ее, нежно поглаживая мои пальцы.
— Простите…
— Я задремал. Присаживайтесь.
Он встал, уступая мне место. В пустом трамвае.
Трамвай несся как шальной. При очередном торможении я упала на грязный пол и не смогла подняться с колен. Он заметил это. Осторожно положил скрипку под сиденье, обнял меня за талию и посадил на свое место. Потом снял кожаную черную куртку и прикрыл меня ею.
— Куда вам? — спросил он тихо.
— Домой, — ответила я, пытаясь перекричать лязг тормозов останавливающегося трамвая. — У тебя шрам на щеке, — улыбнулась я, — но кровь больше не течет…
Мы вышли на следующей остановке. Он поймал такси. Проводил меня до самых дверей моей съемной квартиры. На следующий день я поехала вернуть ему куртку. Меня впустила его мачеха. Он не заметил, что я тихо вошла в комнату. Он стоял у окна спиной к двери, в проеме которой я остановилась. Он играл на скрипке. Неистово. Всем своим существом. А я слушала, не в силах оторвать взгляда от смычка в его руке. Не могу передать, что я почувствовала в тот момент. Очарование? Душевную близость? Музыку? Я помню только одно: как я изо всех сил прижимала к себе его куртку и неотрывно смотрела на его правую руку.
Он кончил играть. Повернулся. Ничуть не удивился тому, что я в его комнате. Как будто знал, что я здесь стою. Подошел ко мне так близко, что я увидела у него на лице капельки пота. Был как будто в трансе. Плакал.
— Только моя мать прикасалась к моему шраму, как вы тогда, в трамвае, — сказал он, глядя мне в глаза.
Через две недели он перешел на «ты». А месяц спустя я уже не могла вспомнить свою жизнь «до него». Через полгода я просто шалела, когда он уезжал на гастроли со своим оркестром и его мобильник по нескольку часов был отключен.
28 июня, в субботу, он раздел меня в первый раз. И долго смотрел на меня. А я смотрела на свое отражение в его глазах. Как принцесса в зеркало. Меня тогда нисколько не смущало, что он смотрит на меня как бы через линейки нотного стана…
В ту ночь я не испытала оргазма. Но и без того прекрасно знала, до каких восторгов он может довести меня. Я помнила эти свои восторги так, как помнят свой первый большой детский стыд…