Постель
В полночь 30 апреля он стоял, запыхавшийся, у моей двери. Начинался мой день рождения. Он даже не спросил, хочу ли я с ним ехать. Такси ждало внизу. Он велел водителю остановиться около маленького костела на Мокотове [3]. Скрипка была с ним. Мы вошли через боковой неф в совершенно темный костел. Я испугалась, когда он оставил меня одну на лавке напротив алтаря. Зажег свечи на мраморной плите. Прислонил ноты к одному из подсвечников. Достал скрипку и встал под распятием. Зазвучала музыка. Это было нечто большее, чем прикосновение. Значительно более проникновенное. Я ощущала физическое возбуждение. С каждым тактом все более явственно. Вдруг я почувствовала теплую влагу между бедрами. В темном зале холодного пустого костела.
Прежде чем кончил он, я кончила три раза.
Во время процедуры абляции легочной вены катетер с абляционным электродом находится в сердце несколько часов и его движение в кровеносных сосудах, как и в сердце, видно на рентгеновском мониторе. Во избежание тромбозно-эмболических осложнений за несколько дней до процедуры пациенту дают препараты, понижающие свертываемость крови. При направленной на легочную вену абляции в сердце редко ищут другие источники аритмии и коагулируют преимущественно лишь ткань легочной вены. [4] Во время процедуры пациент находится в лежачем положении и все время в сознании. Поскольку есть вероятность предсердно-желудочковой (атриовентрикулярной) блокады, в течение всей процедуры в сердце располагается электрод для временной кардиостимуляции. При нарушении дыхания используются аппараты для подачи кислорода и механической вентиляции легких.
Часто, когда мы лежали рядом, я клала голову ему на грудь. Он нежно гладил мои волосы, а я слушала, как бьется его сердце. Я никогда не замечала никакой аритмии. Когда он засыпал, я часами наблюдала, как он дышит, ровно и спокойно. Иногда его дыхание вдруг учащалось и губы слегка раскрывались. И тогда я хотела быть в его голове. Больше всего именно тогда…
Абляция — высокоэффективная лечебная процедура, но и после нее бывают нарушения ритма. Если фармакологическое лечение не дает результатов, процедура абляции может быть повторена. Исключением является абляция устья легочной вены.
У него было больное сердце. Он скрывал это ото всех. И от меня тоже. Он стыдился этого так же, как взрослеющие мальчики стыдятся ломающегося голоса или прыщей на лице. Я узнала, что он болен, случайно. Он уехал на несколько дней с оркестром в Ганновер. Незадолго до сочельника. Нашего первого общего сочельника. Его отец с мачехой и его сводной сестрой уехали на праздники в Швейцарию.
Я купила елку. Мы должны были провести сочельник вдвоем в его квартире и на следующий день поехать к моим родителям в Торунь. Я наводила порядок в его комнате. Собрала с полу написанные его рукой партитуры и хотела убрать в ящик стола. Ящик был забит розовыми распечатками электрокардиограмм. Общим числом 360! Сделанных в больницах большинства польских городов. Но также в Германии, Италии, Чехии, Франции, Испании и США. Кроме того, там были выписки из нескольких больниц, счета за лечение на нескольких языках, два стетоскопа, неиспользованные рецепты, направления в клиники, диагнозы психотерапевтов и психиатров, копии заявлений о его согласии на процедуры восстановления сердечного ритма электрошоком, иглы для акупунктуры, надорванные упаковки с таблетками, распечатки интернет-страниц с текстами об аритмии и тахикардии.
С двенадцати лет у него были приступы мерцательной аритмии. Только за то время, что мы были знакомы, он прошел через восемь проведенных под общим наркозом процедур кардиоверсии, или восстановления сердечного ритма электрошоком. Последнюю кардиоверсию ему делали в Гейдельберге, за две недели перед тем, как я обнаружила этот забитый распечатками ЭКГ ящик. Его оркестр участвовал там в каком-то фестивале. Двенадцать часов ни он не звонил, ни я не могла дозвониться до него. Потом сказал, что оставил мобильник в отеле. На самом деле все было иначе. В палатах интенсивной терапии пациентам не разрешается пользоваться мобильниками, потому что они мешают работе аппаратуры. Из даты и часа электрокардиограммы следовало, что приступ аритмии случился во время концерта.
В первый момент я хотела позвонить ему и спросить. Прокричать свой панический страх. Я чувствовала себя жестоко обманутой и преданной. Он знал обо мне больше, чем мой отец, который пеленал меня, а между тем какие-то засранцы-врачи по всей Европе знали о нем больше, чем я! Хорош, ничего не скажешь! Я знаю вкус его спермы, но ничего не знаю о том, что пропускают ему через сердце примерно раз в шесть недель!
Он молчал бы. Я кричала бы в трубку, а он бы в это время молчал. И только когда я начала бы плакать, он сказал бы: «Дорогая… Все не так. Просто я не хотел огорчать тебя. Это пройдет… Вот увидишь».
Я хотела, чтобы ему не казалось, что он успокоил меня своим «это пройдет». Потому и не позвонила. Я решила, что спрошу его только тогда, когда смогу выложить перед ним эту пачку в триста шестьдесят электрокардиограмм. И сказала себе, что не стану при этом плакать.
После ужина он расставил по всей комнате зажженные свечи, надел свой концертный фрак и играл для меня колядки. Только в детстве на Рождество я чувствовала себя такой беззаботной и счастливой, как с ним в тот вечер.
Ночью он встал с постели и пошел на кухню. Со стаканом воды подошел к письменному столу и выдвинул ящик. Я не спала и зажгла свет как раз в тот момент, как он принял таблетку.
— Расскажешь мне о своем сердце? — спросила я, дотрагиваясь до его шрама.
Через пять месяцев этот сукин сын кардиолог с прилизанными волосами и званием профессора, делавший ему абляцию, убил его во время пунктирования межпредсердной перегородки по пути катетера из правого предсердия в левое, проткнув ему сердце и вызвав кровотечение в околосердечную полость — перикард. [5]
Убил его и как ни в чем не бывало поехал в отпуск. В Грецию. Через два дня после процедуры. Одной иголкой проткнул две жизни и спокойно полетел загорать.
Тенерифе, Франкфурт-на-Майне,
август 2003
Постель
Она медленно откинула белое покрывало и присела на краешек постели. Раздался знакомый скрип пружин.
Бело-голубое белье. С ее инициалами, вышитыми маминой рукой. Ее любимое. Она всегда стелит его, когда надолго уезжает. Чтобы сразу по возвращении почувствовать себя дома. Чтобы хоть что-то напоминало, как она возвращалась к маме. Никто не ждал ее с таким нетерпением, как мама. И никто так не радовался ее возвращению. Поспит на этом белье одну ночь, потом постирает его и спрячет в шкаф. До следующего отъезда. В этой постели спит только она. Пока. Когда-нибудь, может, появится кто-нибудь стоящий и она застелит ее для них обоих. Но это когда-нибудь…
Темно-коричневое деревянное изголовье. На нем два коротких шероховатых углубления, две черные линии, выжженные огнем. Как два шрама. Ее отец на семейных встречах рассказывал о них, словно о геройских шрамах на своем лице. А мама напоминала ему, что во время войны он был еще ребенком.
Ее постель. Самое безопасное из всех известных ей мест…
Она чувствовала, как ее постепенно обволакивает покой. А сразу за ним вползает грусть. Она втянула голову в плечи. У ее ног все еще лежал открытый неразобранный чемодан. Сверху — ярко-синий муслиновый шарфик. У него была неоспоримая привилегия перед остальными вещами — он иногда касался «того самого» места.