Я в Лиссабоне. Не одна (сборник)
Но зачем ждать описаний? Она уже обнажается передо мной: как будто на открытии арт-галереи приоткрывая картину, снимая с тела целлофановую пелену, простыню, бархатный саван и предоставляя его во власть потребителя, покупателя, теребителя, возжелателя, зрителя. Она — как Марина, перфомансистка, раздевающаяся и сидящая перед зрителями с надписью над головой: Artist is present. Каждый может сесть на табуретку напротив нее прямо в выставочном зале и, уставясь глаза в глаза, вобрать в себя все, что ее наполняет. Но она тоже смотрит в ответ, и поэтому просто «вобрать» не получится — «вбирая», нужно что-то «отдать».
Интересно, как она опишет себя? «Узко как створки устрицы»? «Солоновато как сулугуни»? «Мохеровый мох между ног»? «Пожар в моем пирожке»? Снаружи дразнящее и зовущее покрыто растительностью, но внутри, если сумеешь пробраться за тугие врата с выданной тебе на пару минут охранной грамотой, оно свято, стерильно. Влага прозрачна и чиста как слеза.
Я бросилась к продолженью письма.
За неимением хризантем и граммофона дарю Вам акростих.
Так, значит, она хочет меня?
Уже был вечер: неплохой повод для того, чтобы раздеться и лечь в постель (размера California Queen).
Легла и представила нас двоих вместе… Сильная энергия, как луч света, как гаубица, направляла свой свет и прицел на меня. Под ними — под Ней — я была беззащитна. Если бы В. оказалась сейчас рядом со мной, подойдя ко мне близко-близко, почти вплотную, и рукой нажав на клиторную пупочку выключателя, так что мы обе были бы вовлечены в совместную темноту, ноги бы у меня подкосились, и я стала бы в буквальном смысле сползать по стене, утекая от нее, стоящей надо мной в своей вышине, недоступной, но наступающей, чтобы там, в самом низу, в аду, на леденящем полу, как в чаду, вновь объединиться, сплестись руками, ногами, губами, вдыхать воздух, которым живет и дышит она!
Ах, какие флюиды она мне посылала! Неожиданно для самой себя я представила ее одетой в кожу, в сложносочиненном черном бюстгальтере с кружевами и множеством пряжек: нежная кожа, железо, намекающие одновременно на силу и беспрекословное наслаждение, на сладость и яд. Она была в сапогах и в каких-то кожаных, «гладиаторских» ремешках, наперекрест обвивающих ее чресла, которые одежкой вряд ли можно было назвать, так как показывалось больше, чем было прикрыто. На ее межножие, на ее мускулистые, в тонусе, без единой жиринки и волоса, чресла, виднеющиеся сквозь клеточки и ячеечки, образованные этими черными ремешками, я боялась смотреть.
Отдававшая все слова, все, что имела, листу, удивительно многоречивая и обильная в своих текстах, сейчас она была бессловесна. Глазами она дала мне понять, что мне надо лежать. Оставаться такой как есть, без движений. Мои руки она привязала к металлической спинке кровати такими же кожаными черными ремешками, имеющими странную надо мной власть: с одной стороны, они стесняли меня и не давали мне скрыться; с другой стороны, именно принуждая и стесняя меня, привязывая меня к этому ложу, они давали мне шанс полностью раскрыться и стать самой собой…
Для раскрепощения необходимо было давление.
Я была не в состоянии сопротивляться.
Чтобы получить наслаждение, сначала должно было быть принуждение.
Я как бы хотела сопротивляться — и не могла.
Обычно резкая и даже известная в Сан-Франциско как dominatrix, ЕЙ — я не хотела противиться.
Ее ледяное, зимнее принуждение горячило мою летнюю кровь.
Любая dominatrix с кнутом и мечом всегда мечтает, что когда-нибудь придет тот или та, которые сделают ее покорной и кроткой, заставив отбросить в сторону латы и меч.
В. стояла надо мной во весь рост на постели во всем своем черно-белом великолепии и бессловесности; я лежала под ней; эта возникшая из ожидания нега, эта сладкая нуга, это немое кино. Эти ее черные ремешки, пахнувшие новой кожей и ее любимым «Гермесом», это правильных пропорций тело и наше правильное соотношение — она наверху, я внизу, — позволяющее мне хорошо разглядеть или представить куда-то исчезнувшую, возможно, тщательно сбритую, но до сих пор представляемую курчавость волос. У нее там везде было гладко. Господи, пусть и тут все пройдет гладко, без сучка без задоринки. Продолжай, продолжай, продолжай.
Ее ноги в кожаных сапогах были расставлены как у победителя, она попросила меня широко раздвинуть мои.
Но нет, до этого она надела бархатную черную повязку мне на глаза. Ощущение доброго докторского, лечебного бархата на глазах было приятно. Сейчас меня укутают, подоткнут одеяло, выдадут целебный сироп. Да, я привязана, не могу убежать, но зачем опасаться! Она дотронулась до моего лба, как будто действительно озаботилась о здоровье… Как будто проверяла температуру. Да что проверять — я вся горю! Потом взяла в свои руки одну грудь, вторую — будто бы я пришла на осмотр. Я замерла.
Но она вдруг отошла. Такая волнительная, такая волшебная передышка. Шорохи в комнате. Она, кажется, что-то разворачивала или доставала. Может быть, хризантемы? А может быть, она сейчас придет с охапкой цветов, например маргариток, и будет водить ими по моей коже? Достанет из холодильника лед и языком и губами будет «вести» его по моей груди и лобку?
Вдруг она куда-то ушла. Поставила латиноамериканскую музыку?
Я осознала, что была совершенно раздета.
Мое тело и раздвинутые ноги были беззащитны и обнажены; руки чуть затекли, но вместе с неожиданным приливом энергии и возбуждения в уши вдруг вошло аргентинское танго. Да, вошло. Она наконец что-то достала. Бережно свернула и положила на место пакетик. что-то, очевидно, надела. снова приблизилась ко мне. наклонилась. ушла. и вошла.
10Купчиха за чаем и ее воздыхатели (рассказ Владлены Черкесской)
На следующий день я все же собралась с силами прочитать полностью ее письмо.
Начиналось оно издалека, экивоками, в основном, описыванием того, что видит она за окном, когда сидит «прямо в комнате в кожаных сапогах, которые лень снимать, а подходящего «лесника» рядом нет».
Так вот откуда взялись привидевшиеся мне сапоги!
А продолжалось описанием ее интересов, как она любит все холодное и сумеречное, «небытие, луну и ледяной отблеск на простыне», в то время как я, родившись летом, наверняка обожаю «траву, свет, солнце, живые цветы, горячую кровь» — в отличие от нее, замороженной, зуб-на-зуб-не-попадающей, зябкой, зимней.
«Если хотите мне сделать приятное, — писала Владлена, — пошлите на день рождения меховое манто! Я буду Вашей Венерой с мраморным телом в роскошных собольих мехах. Кому-то же надо меня утеплить!
Кстати, мой первый рассказ, — продолжала она, — так и назывался — „Чаепитие по случаю дня рождения", и описана там была моя полная антонимка: я порывистая и нетерпеливая, а героиня — плавная и неторопливая, в свободной марлевой малахайке, летом на даче недалеко от станции Пери (а это в персидской мифологии значит „прекрасная фея“) потчует таких же дебелых и неторопливых соседей-мужчин. Они сидят вокруг накрытого скатеркой стола в своих белых полотняных костюмах-панамах (слышен запах только что убранного в снопы свежего сена, стрекотанье кобылок и акапелла каких-то маленьких птичек), а она, как купчиха за чаем, раздает им калачи, удивительно похожие на ее сдобные руки.
И все вокруг такое сдобное и округлое, что соседи, сочась сладостью, не отрывают глаз от нее, а она все продолжает их потчевать густым, но на свет прозрачным вареньем, плюшками, сушками, пирогами, которые сама испекла… И такое благоприятство вокруг разлилось: и осы жужжат, и сено так пряно и усыпляюще пахнет, будто напоминая о том, что им летом набивают подушки, и воздух так приятно перед глазами рябит, что мужчины вконец разленились и им лень друг с другом тягаться, дескать, кто это нашей Сдобушке больше всех люб и милей…
Они просто все вместе, в три пары глаз, на нее смотрят и в паточном воздухе уже как бы откушали самого ее сладкого и пленительного, и попробовали ее осиного как жало, дрожащего язычка, перебрали один за другим все калачи на печи, повыщипывали аккуратненько из всех мест изюминки, слизали сахарную пудру с раскрасневшихся щечек, прошлись по всем розовеющим и раз-говеющим, готовым к вкушению частям тела. И все это в прекрасном мареве дачи!