Ведьма
- Сы-ына!.. О-ой, сы-ыночка!.. Родненький мой!.. Потерпь, кровиночка!. Сы-ына-а!..
- Чего сына-то? - опешили бабы.
- Уби-или-и! - Лукерья закашлялась щепой и рванула на себе зипун. - Ох, не губи-и!.. Отда-ай!!! Го-осподи-и!!! Ох, да что ж это?!
На шее Лукерьи выступало, расползалось бурое пятно.
- Да откель взяла-то?.. Похоронку, что ль, в Уйме дали? - Бабы начали реветь от ужаса. - Когда ж ето?..
- Да ща-ас!!! Господи!!! Пощади-и-и!... - Лукерья попыталась сесть, упала и слепыми глазами посмотрела в небо: - А-а-а!!! Усе... Взял-таки... Усе...
Ее отнесли в комнату; бабы скулили, что нету похоронки - неча и душу травить, но и сами уже не верили, что Лукерьин сынок живой... Три месяца лежала Лукерья - до того дня, когда пришла похоронка, сообщавшая: пал красноармеец Рожнов смертью храбрых от попадания пули в сонную артерию, и дата гибели была та самая.
Жизнь Лукерьи кончилась... Лежал теперь ее сыночек в общей яме где-то за тысячи километров от дома, и не могла Лукерья ни обнять его на прощание, ни закрыть его синие глазки... Сбылось ужасное предсказание старухи Кутейковой; поняла Лукерья, да поздно, что бесполезно рыпаться против Божьей воли, хоть с нечистой силой связывайся, хоть сама, как умеешь, бейся - а все выйдет одно и то ж... Ни к чему ей было дальше жить на свете, но Бог не давал ей смерти, и стала равнодушно доживать Лукерья свой век, угасая и телом, и разумом...
К концу войны жизнь на острове совсем захирела - развалы Лесобиржи годились уже только для визгливых перестрелок "наших" с "фрицами", большинство бараков сгнило, деревянный крепеж берегов растаскали на дрова, так что за два ледохода Остров сильно срезало, и там, где раньше было футбольное поле и детсад, теперь текла пенистая, вонючая струя с Арбума. Многие вдовы перебрались на берег, в Турдеево; в пригодных для жилья островских бараках разместили детприемник Северного морского флота, собранный из остатков других детдомов, и Остров стал как вокзал: каждую неделю то привозили новую партию сирот, то наезжали молчаливые красноармейцы, разыскивавшие свои семьи, то переселенцы оставляли в детприемнике ничейные, лишние рты... Если раньше двери на Острове не запирались, то теперь Генкина мать купила амбарный замок и ставила на ночь к притолоке заряженную двустволку. Правда, она пригодилась лишь однажды, когда пришедшие с уйминского берега цыгане стали просить картошки. Мать выставила в окно двустволку и в отчаянии крикнула:
- Да ведь сами помираем уж!.. Идите отсель, бесы!
Генка, хоть и чумной с голодухи, а все ж сообразил - ведь обманывает мать, есть в подполе полмешка клубней...
- Что ж ты так, хозяйка? - с угрозой произнес глухой голос. - Гляди пожалеешь...
И все, и не вспомнили бы никогда больше о цыганах, ушедших поутру к Арбуму, если бы через неделю к Генке с матерью не начал кто-то стучать в дверь. Когда мать, надеясь на сказочное батино возвращение, кидалась отворять, в коридоре никого не было, и во дворе пусто, только Генкин Рыжик придурочно выл на цепи да царапал лед, прятал морду... Ночью же в буфете кто-то стал шуршать; думали, мыши, но шуршало и после того, как мать убрала все полки, заперла дверцы...
- А цыганам - пожалела картошку-то! - вспомнили бабы.- У цыгана глаз черен, точно, спортили они твою фатеру! Соломбальский батюшка к тому времени уже помер, и Генкиной матери пришлось призвать на помощь милиционера Кутейкова. И - странное дело: пока Кутейков дремал в комнате, было тихо, а как только он уходил - опять начинался стук, а то вдруг слышался посреди ночи не то чей-то плач, не то дикий хохот... Самый же страх начался, когда Генку с матерью кто-то стал трогать по лицу: вот сидят они ночью, не спят, ждут - и вдруг: будто кто-то ходит, дышит... А потом как холодной слизью по щекам, по лбу - Генка орет, отбивается, мать режет ножом воздух, да разве нечистую силу когда нож брал?
Кутейков дождался как-то свистопляски за сараем и по знаку Генкиной матери вбежал в комнату, запер дверь и громовым голосом сказал: "В случае повторного издевательства нарушающие нервы семьи Захаровых приговариваются к расстрелу с полной конфискацией имущества..." На какое-то время нечисть затихла, но вскоре стало еще хуже, потому что сглаз перекинулся на Генку.
Вот идут они с ребятами по ледовой трояке, на которой расставлены вешки, чтобы не сбиться в пургу, и вдруг что-то загудит, закружит около него, начнет манить куда-то...
- О-ой!!! Опять!.. Ой!.. - верещит Генка и, пригнувшись, несется к вешке, а его уже тянет в сторону, валит с ног... Генка падает, на карачках едва дотягивает до вешки, но и там его кидает, засасывает в пустоту... Ребята подбегут - все стихает...
В школе же Генку порой так трясло, что ребятня от страха пряталась под парты; и учебники его летали, классная руководительница Бородавка только орала да грозила педсоветом... Генка стал слабеть, терять память... Летом мать отвезла его в зверосовхоз к дяде Вите - думала, все-таки тридцать верст от Острова, может, отстанет, зараза... Куда там, Генка совсем очумел, перестал узнавать дядю Витю, двоюродных своих сестренок, а после очередного приступа слег в бреду... Старенький фельдшер не мог сказать диагноз, только выписывал направление в городскую больницу, но не было никакой уверенности, что там смогут что-либо понять в загадочной Генкиной болезни... Шли дни, а Генке становилось все хуже и хуже, и ничто не могло ему помочь...
Мать, просидев у его постели без сна несколько суток, молча собралась и повезла его обратно на остров. Уложив Генку и заперев комнату, поплелась она в Восьмой барак.
- Ну, здрамстуй, подруженька... - проскрипела Лукерья, впуская Генкину мать в комнату. - Давненько не свидывались.. .- Она заквохчала, смеясь, и поцеловала Генкину мать ледяными губами. Та стояла, не шевелясь, пусто глядела в пол...
- Ждала я твоей просьбы, - продолжала Лукерья, садясь на застеленный сундук. - Вчера от на закат петух голос дал, я и подумала - едеть. Да... А ить было времечко... все помню. - Глаза ее закрылись - Не будеть тебе моей подмоги, вот мое слово - ступай, подруженька, с Богом...
- Что было промеж нами - то мой грех! - крикнула в отчаянии Генкина мать, - а дите-то... по-людски прошу, Луша!