Героические мечтания Тито Басси
Для облегчения моей работы он приказал изготовить дюжину больших манекенов, заменявших действующих лиц пьесы, главную роль которой исполнял я сам. Их одевали в соответствующие костюмы, и синьор Альвениго очень любил говорить за них. Он выполнял это с необыкновенным увлечением. Была ли то стража, наперсники, князья или пленные королевы — он разрывался на части и никому не отказывал прийти на помощь своим могучим голосом. Он носился как бесноватый, с табакеркой в руках, с шапочкой, сползавшей набекрень. А я, я до такой степени уходил в слова, которые мне нужно было произносить, и так был занят чувствами, которые нужно было выразить, что совсем не замечал курьезности разыгрываемого нами представления, остававшегося, по счастью, без свидетелей. Впрочем, если бы они даже и были, я бы нисколько не смутился, ибо увлечение мое не знало границ. Поистине мною владел некий демон, и в такие минуты синьор Альвениго смотрел на меня с чувством удовлетворения, наполнявшим меня гордостью.
И действительно, я от всего сердца и с жаром отдался своим новым занятиям, и помимо их ничто больше меня не интересовало. Все химеры праздного мечтателя, каким я был, находили здесь себе применение, и я жил в мире иллюзий, поддерживавшем меня в непрерывном упоении. Когда мне приходит на мысль то время, я вспоминаю о нем не иначе как о поре самого настоящего счастья. Оно было обусловлено каким-то ненормальным состоянием духа, от которого сердце мое охватывала наивная гордость. Разве не было у меня теперь самых необыкновенных приключений, отсутствие которых вызывало раньше столько душевной горечи? Мне оставалось только выбирать из них самые трагические и самые возвышенные. Все они были у меня под рукой. Благодаря им я делался равным самым знаменитым героям. Я испытывал их страсти, входил во все их раздоры, делил с ними триумфы, переживал катастрофы. Самые страшные потрясения вызывали во мне чувство какого-то сладострастия и непонятного блаженства. Трудно было бы определить наслаждение, с каким я делал вид, что выпиваю яд или насмерть поражаю свою грудь кинжалом. Эти великолепные поступки приводили меня в энтузиазм. И все вместе составляло самую завидную участь, какой только удостаивался смертный, — я чувствовал, что силою ни с чем не сравнимого очарования перерастаю самого себя. Какими далекими, серыми и мизерными представлялись мне жалкие дни моего прошлого! Я не без отвращения вспоминал о рваном мальчишке, у которого рубаха вылезала через дырки в штанах, который бегал по улицам Виченцы и вечером возвращался искать пристанища в убогой квартирке сапожника на Поццо Россо. Неужели это я проводил долгие часы, сидя на тумбе и рассматривая фасад дворца Вилларчьеро, отдаваясь во власть химерических мечтаний? Одно движение магической палочки вдруг преобразило всю мою жизнь и извлекло меня из грязной лужи! Ощущение этой перемены было столь сильно, что оно доводило меня до неблагодарности. У меня не оставалось уже никакой признательности к бедному аббату Клеркати. Самое большое, если я признавал некоторую заслугу в том, что он обучил меня латыни. Но что значили самые лучшие цицероновские периоды, строение которых истолковывал аббат, рядом с теми величественными тирадами, что ныне заставлял меня произносить синьор Альвениго, требуя при этом энергичной жестикуляции? Только это меня интересовало, а поэтому ни одного разу не пришло мне в голову спуститься в Виченцу и навестить бедного аббата Клеркати. Что до Вилларчьеро, то о них я и вовсе позабыл. Я никогда не покидал виллы Ротонда и ее садов. Да если бы, впрочем, и захотел покинуть, то предо мной встало бы одно препятствие: мне пришлось бы расстаться для этого с римскими и греческими одеяниями, в которые я так гордо драпировался, иначе один вид их переполошил бы всех уличных шалунов и каждый шаг мой заставлял бы подбегать к дверям мастеровых и горожан.
Между тем мне была ненавистна самая мысль о том, что надо мной могут смеяться: такое уважение чувствовал я к своей собственной персоне. Оно родилось во мне от общения с прославленными личностями, которых я постоянно изображал, и от великих исторических или вымышленных событий, в которых я беспрестанно участвовал. Оно было вызвано также моими костюмами и местами, где я все время жил. Все это развивалось во мне и определяло состав той гордости, которою я был буквально одержим. Героические порывы, являвшиеся тайным инстинктом моей души, так долго сдерживавшиеся враждебными обстоятельствами, распустились теперь во мне с необыкновенной легкостью. Кроме того, я возгордился еще и от уверенности, что я гений. Похвалы синьора Альвениго были причиной моего тщеславия: они-то его и вызвали. Он прожужжал мне уши, беспрестанно повторяя, что со временем я буду величайшим актером Италии и сумею затмить, если только захочу, всех своих соперников. Сын сапожника города Виченцы, обутый в трагические котурны, пойдет по пути славы.
Итак, время мое уходило на описанные выше упражнения, и, пока я предавался им с исступлением, синьор Альвениго обдумывал планы, которые он наметил для моего дарования. Он, несомненно, решил, что экзамен, к которому он меня готовил, теперь своевремен, ибо в один прекрасный день пригласил на виллу Ротонда несравненного синьора Капаньоле.
Этот синьор Капаньоле, упомянутый мною случайно выше, был, как я это отметил, директором одной из самых знаменитых в Италии театральных трупп. Успехам его в комическом и трагическом жанре давно потеряли счет. Капаньоле блестяще подготовлял актеров в том и другом роде, и его милость Альвизе Альвениго знал его с давних пор. Он вполне полагался на его отзыв и желал узнать, что тот скажет о моем таланте.
Как раз в то самое время, когда я был занят разучиванием роли, синьор Капаньоле пожаловал на виллу Ротонда. Я не видел его со времени празднества во дворце Вилларчьеро, когда я дожидался его выхода, взобравшись на тумбу. Он нисколько не изменился, но показался мне еще более черным и саркастическим. Как только он появился, его милость, синьор Алввениго, отвел его в сторону и пошел с ним в сад, где я видел, как они стали беседовать, причем Альвениго был очень воодушевлен, а Капаньоле слушал внимательно, но недоверчиво, так как мне видно было, что время от времени он покачивал головой на слова его милости. Альвениго кричал и сильно жестикулировал, Капаньоле помахивал платком и отирал свой лоб: в тот день, как я теперь вспоминаю, было очень жарко. Наконец, закончив свой разговор, они направились к тому месту, где был я; я встал, когда они подошли ближе. Синьор Альвениго имел очень оживленный вид.
— Да, вот он, Капаньоле, вот наш нынешний Феникс, обновитель трагедии. Впрочем, ты сам убедишься. Ну, Тито, покажи ему, что ты умеешь делать, а ты, маловерный, приготовься вкусить райское блаженство.
Пока приносили манекены, Капаньоле принялся меня разглядывать. Он тщательно определял пропорции моего тела и моих членов, но, по-видимому, лицо мое особенно остановило на себе его внимание. Настойчивость, с которой он изучал его, могла бы, пожалуй, смутить, не будь я так уверен, что природа наделила меня всеми физическими качествами, необходимыми для актера. Я был убежден в этом так же, как в достоинствах своего голоса и совершенстве своей игры. Поэтому я начал декламировать, ни на секунду не сомневаясь в том эффекте, который я произведу. К тому же, по мере того как я вдохновлялся, Альвениго не переставал делать одобрительные знаки. То он задумчиво закрывал глаза, то открывал их, загоревшись экстазом. То, взволнованный, вздыхал, то слегка вскрикивал от восхищения. Такая удача ободрила меня, тем более что я Капаньоле, как я заметил, смотрел на меня со все более и более возраставшим любопытством и интересом. Очевидно, предубеждение, какое у него было по отношению к таланту, открытому другим человеком, а не им самим, не могло устоять перед внушенным ему восхищением. Этим, конечно, и объяснялся его несколько изумленный вид и высоко поднятые брови, что я истолковал как естественную дань моему блестящему дарованию. Уверенность эта побудила меня отдаться еще сильнее своему вдохновению и далее в такой мере и степени, что, потеряв дыхание и выбившись из сил, я, несомненно, повалился бы на плиты зала, если бы синьор Альвениго не принял меня в свои объятия. Когда он дал мне выпить несколько капель успокоительного и когда я снова стал более или менее владеть собою, он с торжествующим лицом повернулся к синьору Капаньоле: