Сказки для самого себя
Я долго думал об этом лице, об этом теле, которое твердо лишь благодаря облекшим его несокрушимым доспехам, которое держится стоя благодаря лишь шпаге, на которую оно опирается. Самый шлем его, лежащий рядом, показывает, что он все же не захотел умереть под маской забрала и своим пышным убором позволить прохожим обманно счесть его тем, чем он кажется; что он не захотел умереть в этой суровой железной позе, ложь которой он отверг, хотя и слишком поздно разбил ее непоправимые чары; что он не захотел умереть, не показав всем самого себя, в правдивой наготе своего лица!
Кем был когда то этот подлинный человек. Эмблема которого пережила видимость его существа? Старинные хроники приводят имя его и рассказывают его историю: историю его деяний, которые достаточно объяснить, чтобы понять смысл его души. Он жил в век насилия и хитрости. Он действовал словом и шпагой. Од откровенно запятнал себя всеми человеческими пороками, не будучи ни более жадным, ни менее грубым, чем те, кого он грабил или побеждал. С теми, кто плутовал, он, сам лукавый, искажал вес их неверных весов. Он предавался тому, чего жизнь требует от всех людей, тому, что называется жизнью, и повествователи его деяний, указав их время и сущность, сообщают, что он умер от недомогания, схваченного им однажды в горах, когда ведя своих солдат, он провел холодную ночь под открытым небом, на снегу...
О, брат мой из старых веков, вечный брат мой, я постоянно думаю об этой ночи твоей жизни, об этой ночи, когда ты был тем, кто спит на снегу. Лишь тогда понял ты смысл своего прошлого, низость твоих желаний, позор твоих печальных дней.
У тебя лицо человека, который увидел прямо самого себя. Чистый, холодный, целомудренный снег дал тебе своей белизной возрождающий урок. Снег просочился в стальные скрепы твоей гордости; он плакал перед железным лицом твоего высокомерия; он похоронил в тебе под своим саваном суетную скалистую груду твоих ошибок, подобно тому, как изгладил вокруг тебя своим медленным падением лицевые трещины старых камней и колючие острия бесплодных трав.
Горе тому, кто рискует своей жизнью ради своих желаний. Бывают иногда в судьбе таинственные встречи; есть под нашими шагами плоскости зеркал, где мы видим себя целиком, вместо мутных и тусклых болот, которые были цвета наших глаз. Есть в нас хлопья чистоты и сна, которые гасят тепловатый пепел огней, у которых мы грели наши проворные и шероховатые руки. Но увы, чистый рыцарь, на рассвете искупительной ночи ты не мог вынести ее тайного стыда и перед белой, спокойной и ясной поляной ты затрепетал о своем прошлом, ты затрепетал от погасшей лихорадки того, чем ты был и ты почувствовал, что внутри тебя растет, как на сверхъестественной могиле, погребальная лилия, евангелический сок которой твое существо больше не могло питать, и стебель которой зримо распустил вне твоего вооружения, в больной и скорбной прелести твоего лица, свой цветок, с холодными лепестками твоих нагих рук.
И тогда, спустившись со снегов смертельных вершин и возвратившись в мертвые города твоих древних снов и в пустые дворцы твоих старых желании, среди суетной роскоши и славы твоих былых замыслов, ты пережил томительные дни медленной агонии, в стыде за то, чем ты более не был и сожаления о том, чем ты не мог быть. Твое гибельное прошлое слишком упорно жило в тебе, чтобы противное ему будущее не погибло от заражающего его прикосновения, и так страдал ты, стиснутый грубой и низкой материей своего существа, хотя и торжествуя па ней чистым ликом твоей печали.
Так страдал ты, когда художник изобразил на своем безыменном полотне эмблему, которою ты стал. Этот портрет украшает стену моей комнаты. Он известил меня обо мне самом; он говорил моему одиночеству всей наукой своей печали. Это он преподал мне не искать приключений вне самого себя, ибо все наши шаги отмечаются на снегу и при малейшем ветерке так быстро стираются, что нельзя более по ним вернуться, откуда пришел.
Поэтому, как наступает вечер, за окнами, обмерзшими растительностью лесов и узорами воображаемых песчаных берегов, которые будят во мне незаметное сожаление о том, что я не причалил к ним и не спал на них, тогда, бережно касаясь рукою вещих и пустых сосудов, которыми тешатся мои грезы о жажде и волшебных напитках, я смотрю, поверх цветов консолей, на стенной портрет в черепаховой и эбеновой раме, древний и молчаливый портрет рыцари в ледяных доспехах, с бледным лицом и со шпагою, который спал на снегу.
ЖИВОЙ МОЛОТОК
Андре Лебэ
Я родился и вырос в этом доме. Ничто не изменилось в нем с самых ранних времен, какие я помню. Все те же просторные комнаты и огромные залы, те же причудливые закоулки, вся эта необычайная сложность сеней, запутанных коридоров и лестничных площадок, лабиринт прочного здания с длинным фасадом из серого камня, выходящего на площадь своими равнодушно отсвечивающими окнами и крошечными прищуренными слуховыми окошками. Над сводчатым и выложенным плитами нижним этажом поднимаются два других неравных этажа, первый с изогнутыми потолками, второй с чердаками. Там я родился и жил. Там шаг за шагом блуждали любопытство моего детства и желания моей юности. Тысячи раз поднимался я по лестницам. Я открывал все двери. Нет, не все! Потому что две из них, в двух разных концах дома, оставались запертыми: двери комнат, где умерли мои отец и мать прежде, чем я их узнал, она усыпленная неожиданной смертью в расцвете жизни, он - после того, как вкусил в достаточной мере муку ее кончины.
У меня не осталось от них никакого изображения, ничего, если не считать, от отца, кабинета, полного книг, зеркал и шпаг, от матери галереи, уставленной витринами с раковинами, шкафами с кружевами и вышивками, мозаичными столиками. Что же касается ключей от комнат умерших, то их тогда же бросили в глубокий источник в саду.
Этот сад, надо сказать, необычаен. Вы его сейчас увидите приблизительно таким, каким он был всегда. Очень высокие стены закрывают его с трех сторон и соединяют с домом. Он небольшой, квадратный; вдоль ограды идут аркады из старого букса, образуя в дальних углах две ниши, где стоят две статуи фавна, наступившего копытом на виноградную гроздь, и кентавра, копытом катящего кожаный мех. В центре находится бассейн, также четырехугольный, с краями из зеленоватого камня; в середине его, на цоколе, погруженном в воду, возвышается статуя нагого человека из зеленой бронзы, который словно внимательно прислушивается вокруг себя.
Так как в этом саду нет пи цветов, ни деревьев, в воду не падает ни мертвых листьев, ни лепестков; она блестит светлая, глубокая и черная; когда вы обходите кругом, вы видите отражение статуи, которая следует в бассейне за вами и как будто все время смотрит на вас, потому что у нее четыре одинаковых лица на четырех торсах, которые благодаря оптической выдумке, всегда кажутся одним лицом на одном торсе.
Я много блуждал по этому саду; солнце не попадает в него совсем; после дождя букс зеленеет и по нему ползут улитки; это место иногда было звонким и необычайно молчаливым; вода здесь отстаивалась, и не было привычного шума фонтана. Я проводил долгие часы, бродя между высокими стенами этого сада; расставшись с ним, чтобы вернуться в дом, я находил во всех залах все то же молчание.
В зимние месяцы я усаживался возле огня. От жара пламени, коробились переплеты старых книг и плавился воск печатей внизу пергаментов. Иногда я подымался и покидал свое уединение, чтобы взглянуть на шпаги и раковины, в комнатах, занятых ими. Я брал в руки какой-нибудь доспех или открывал одну из витрин.
Шпаги были тяжелые или легкие; вынув из ножен лезвие, светлое или острое, ровное или изогнутое, я долго стоял с оружием в руках, неподвижный, забывшийся в пылкой грезе.
Меня интересовали раковины; я осторожно взвешивал их хрупкость; среди них были коварные и внушающие доверие; некоторые сохраняли еще зерна песка; они были причудливы и красноречивы; я подносил их к уху и слушал шум моря, долго, бесконечно, до самого вечера. Казалось, что ропот приближался, нарастал и под конец оглушал меня, наполнял меня всего так, что однажды у меня явилось ощущение как бы волны, которая обволокла меня, потопила меня. Я уронил раковину, и она разбилась.