Дневники 1941-1946 годов
Еще о многом хочется сказать, но поздно. Мысли плохо работают и слипаются глаза. Быть может завтра выберу лучшее для этого время.
30.10.1941
Шесть часов утра. Точно взрыв бомбы, поразило меня сегодняшнее сообщение Советского информбюро о сдаче противнику Харькова. С меньшим сожалением и печалью выслушал я сообщение о сдаче всего Донбасса. Но Харьков!... Впрочем, я не знаю, занят ли он сейчас немцами, Донбасс. Теперешние сводки так запутанны и так несвоевременны, что трудно разобраться в действительных фактах, событиях и настоящем положении дел, как на фронте, так и в тылу.
Но я верю. Я продолжаю слепо доверяться всем сообщениям правительства и центральных газет, хотя каждая новая подобная потеря заставляет меня все более разочаровываться и все менее доверять подобным заявлениям.
Так взятие Одессы, или, как сообщалось, "оставление ее нашими войсками по стратегическим соображениям" почти не вызвало недовольства и неверия в добровольно-вынужденную сдачу города. Но Харьков - тут теперь я не верю, что добровольно, по стратегическим соображениям. Крупный город, наводненный машиностроительной, военной и всякого рода другой промышленностью, имеющей величайшее значение для страны, особенно теперь, в военное время - оставлен немцам "по стратегическим соображениям"!
Ужас охватывает меня. Что будет дальше? Харьков стоил нескольких миллионов немецких жизней, а отдан так дешево - 120 тысяч человек, если цифры еще и соответствуют действительности.
Падение Киева было воспринято мною безболезненнее. Это падение было сопровождено многодневными и ожесточенными боями под городом и неоднократным занятием его окраин неприятелем. Но Харьков! Его падение можно сравнить только, разве что с Днепропетровским падением, как по значению, так и по своей внезапности.
Впрочем, с Днепропетровска и области сегодня весточка - опять действия партизан. Мне кажется, что партизаны здесь более решительны и действенны, чем регулярные войска и, будь они немного лучше вооружены и имей они большие силы и более опытных предводителей, они б горы, не то, что фашистов, переворачивали.
Семь часов с минутами.
Радуют еще меня действия сербских партизан, истерзанной фашистами Югославии. В течение короткого периода они уничтожили десять тысяч немецких и итальянских фашистов.
Существование советского Харькова радовало меня, вселяло в меня уверенность в победе, бодрость духа и надежды в лучшее.
31.10.1941
Сегодня у меня большой, радостный и печальный день. Радостный потому, что я увидел впервые за два месяца маму. Печальный потому, что мне пришлось вновь с ней расстаться.
Было так. После занятий, которые, кстати, прошли для меня сегодня благополучно, зашел на квартиру где жили Шипельские, - днепропетровские соседи тети Евы (они, оказывается, тоже выехали). С прибитым настроением я возвращался домой. Что теперь делать? К кому обращаться? Где мама? Даже не сообщить, даже не вызвать меня к себе в Минводы, откуда они с дядей Люсей потом уехали в направлении Баку. Все дядя Люся виноват. Это он наговорил ей на меня, заставив маму уехать, не повидавшись и не попрощавшись со мной. Почему я не зашел к нему утром перед занятиями? Ведь я знал дядю Люсю, ведь мог ожидать такого исхода дела. Нет, это я сам виноват. Почему не интересовался живей, ходом подготовки дяди Люси к отъезду? Почему не засыпал, особенно в последнее время, маму письмами?
С этими невеселыми мыслями я и приближался к тете Полиной квартире, где сейчас живу. Открыв дверь, вдруг почувствовал чье-то присутствие, узнал родной и привычный голос в квартире. Быстро открыл комнатную дверь. Так и есть - мама. Слезы. Как не люблю я подобную сентиментальность. Слезы. Как тяжело давят они на мое сердце, терзают его и жгут. Слезы матери, даже пусть слезы счастья, - что может быть хуже этого? Слезы радости, слезы горя, слезы тоски о прошлом и отчаяния перед будущим.
Я не умею плакать. Кажется, никакое горе, никакая печаль не заставит меня проронить слезу. И тем тяжелее видеть, как плачет родной из родных человек. Я прижал ее, бедную маму, к своему сердцу и долго утешал, пока она не перестала плакать.
Но вот миновали первые минуты этой встречи с мамой, и наш разговор принял обыденную форму. К маме вновь вернулось прежнее состояние, в котором она пребывала до моего появления. Говорили о дяде Люсе. Я сказал, что он ужасно некрасиво поступил, не сообщив маме и не известив меня о своем отъезде из Ессентуков. Еще хуже, что он не пожелал помочь маме в ее беде, не хотел вызвать в Ессентуки, облегчить ей положение.
Мама оправдывала дядю Люсю. Даже пыталась обвинить меня в бестактном к нему отношении. Говорила что у меня нет родственных чувств, что я в такой тяжелый момент отказал ему в галошах, а он был болен и неужели два часа нельзя было пересидеть дома.
Тетя Поля, присутствовавшая при этом, молчала, соблюдая нейтралитет.
Я объяснил, что в тот момент, когда дяде Люсе нужны были галоши - я был на всеобуче и бросить занятия не мог.
- Ты лодырь, ты не хотел даже бабушке достать хлеба. Ты целыми днями книги читаешь и радио слушаешь. Почему ты не поступил на работу? Ты сел на тетину шею и решил, что так и нужно.
Я отвечал, рассказывал, объяснял, но она перебивала, не давая говорить и, заставляя говорить громче обычного.
- Чего ты кричишь не своим голосом? - прервала вдруг меня мама и лицо ее исказилось злобой. Передо мной была все та же, прежняя мать...но... Прежние картины и картинки нашей совместной, долгой жизни, мелькнув, прошли передо мной. Меня бросило в жар. Лицо матери, было чужим и неприятным, как тогда, как в те, давно забытые мною мгновения, когда ею, в минуты наших ссор, пускались в ход и стулья и кочерга и молоток - все, что попадалось под руку.
- Я отвык от такого отношения. Вот уже два месяца я прожил в спокойной обстановке и не хочу, и не буду возвращаться к новым ссорам и бесчинствам твоим. Скоро на фронт добровольцем поеду, забуду, как так с тобой жить.
- Ну что ж, не хочешь, так и не нужно. Значит, все потеряно для меня в тебе, и я тебя вычеркну, совершенно забуду о твоем существовании, и голос ее стал прежним, обыденным.
Я ушел во двор. Когда вернулся, разговор переменился и стал снова сердечным и приятным.
Тетя предложила маме покушать, но она, несмотря на то, что проголодалась, отказалась от еды и только выпила стакан чаю.
Я предложил маме проводить ее до Минвод. Тетя Поля приготовила нам хлеб с повидлом, дала денег на дорогу и несколько кусочков сахара.
По дороге мы много говорили, делились впечатлениями, переживаниями, перспективами. Прежняя натянутость разговора исчезла.
Я спросил маму, как она попала к тете Поле, как она встретилась с бабушкой.
Бабушка произвела на нее гнетущее впечатление: состарилась, похудела и стала еще неряшливей, чем когда-либо была. Но приняла она ее хорошо и охотно поддерживала с ней разговор. Даже успела нажаловаться на меня, что я ей не всегда достаю белый хлеб и что я лентяй. С тетей Полей она встретилась по-родственному и они, вместе, наплакались изрядно.
Я напомнил маме содержание ее писем, в которых она снова придиралась к папе. Она ведь знала, что придется сюда еще приехать, увидеться с родными, зачем тогда себе позволяла эти явно враждебные и задирчивые письма?
- Я от своих слов не отказываюсь - убеждала мама. Твой отец - противный и мелочный, а его родные хорошие люди и я к ним ничего не имею.
Тут мне вспомнились брань и насмешки, которыми она наделяла бабушку, тетю Полю и Нюру, еще в Днепропетровске, но я ничего не сказал.
Вскоре мы приехали в Минводы. О дальнейших впечатлениях в другой раз.
02.11.1941
Утро провел с тетей Полей на толкучке. Тайком от нее купил журнал "30 Дней" за 50 копеек. Люди продают все. Мало людей найдется, умеющих поступить так, как мы - все оставить, и ничего даже не продать.
Днем был в бане. Впервые за полмесяца. Все остальное время, помимо всеобуча, провел в очереди за хлебом.