Время расставания
Всего доброго, старина, и попутного ветра!
Твой друг Эдуард
Эдуард умер через три года после того, как написал это письмо. Вспомнил ли он в последние мгновения своей жизни о том путешествии в Рим? Думал ли о красивых девушках, старых сонных камнях Вечного города, друзьях, так любивших жизнь, о тех молодых людях, которых теперь можно увидеть лишь на забытой фотографии?
А Леон, он жив или мертв? Россия поглотила младшего Фонтеруа, как будто его никогда и не было. Валентина узнала от Андре, что Сибирь в шесть раз больше всей Европы — безграничное пространство на краю света.
В шкафу и комоде обнаружилось несколько костюмов, рубашки, шелковые платки. Испытывая смутный стыд, Валентина поднесла один из шейных платков к лицу, но если когда-то этот тщательно отглаженный и сложенный платок и источал аромат туалетной воды, то он уже давно испарился.
В последнем ящике она нашла пересохший табак, карманные часы с разбитым стеклом и кожаные перчатки, испещренные темными пятнами. Валентина примерила одну перчатку. Конечно же, она оказалась ей велика. Очень медленно молодая женщина сжала руку в кулак.
И в этот момент она услышала, как заскрипел гравий аллеи под колесами автомобиля. Валентина торопливо задернула шторы, погасила лампу и вновь заперла дверь пыльной, заброшенной комнаты. В кармане своей юбки она уносила письмо брата и пару кожаных перчаток, покрытых трещинами.
Андре потер колючие щеки. Он не брился уже сутки, с тех пор как у Валентины начались схватки. Входить в ее спальню ему было запрещено. Но даже если бы ему и разрешили, он бы ни за что на свете не захотел оказаться там. Акушерка, врач, Люси входили и выходили из комнаты с озабоченными лицами. Иногда они подходили, чтобы успокоить Андре. Люси ласковым жестом положила руку ему на плечо.
Было где-то около четырех утра, самое опасное время ночи, когда душа стремится к Богу, в которого Андре больше не верил.
Свою последнюю молитву он прочел под небом, рвущимся от залпов тяжелой артиллерии. Он прочел ее для мертвенно-бледных, дрожащих от ужаса, но упрямых мальчишек, которые собирались броситься в атаку на вражеские укрепления. Он прочел ее для глубоко верующего солдата, поцеловавшего перед наступлением свой нательный крест, для суеверного парнишки, который дважды плюнул на левую руку, для осужденного, который уже нес смерть в глубине своих зрачков. Он прочел ее для погибших товарищей, чьи тела смешались с глиной. Для ученика кондитера… как же его звали? Этот мальчишка рассказывал, как готовить ромовую бабу, миндальные пирожные, рассуждал о сортах сахара и о корице… Ему только что исполнилось восемнадцать. Перрен, маленький Перрен… Неузнаваемое лицо, желтоватые пузыри в углах губ, легкие, сожранные газом…
Его молитва — он прочитал ее за несколько секунд до начала атаки, оглушенный громом артиллерии. Эта молитва сложилась из смутных детских воспоминаний: церковные службы, запах ладана, ясли и Младенец Иисус, певчие, гладко причесанные, в начищенных ботинках, толстые, как рука, свечи, мощное звучание органа, рождественские колокола, набожность женщин, молитвы его матери, его тетушек. Это была пламенная, отчаянная молитва, молитва, еще исполненная надежд. Молитва, призванная успокоить мир, сошедший с ума. Молитва искреннего, доброго человека. Она была прекрасной. Она была последней.
И вот сейчас он спрашивал себя, выживет ли его жена во время родов. И тревога тисками сжимала его сердце. Не давала дышать. Неужели предначертано свыше, что Валентина должна пожертвовать жизнью ради жизни ребенка, как и ее мать? Что это — проклятие рода Депрель? Если, конечно, они не умрут оба, и мать, и младенец. Его взгляд затуманился.
«Кого я должен буду спасти в крайнем случае, месье?» — спросил врач. «Мою супругу», — ответил Андре, ни секунды не колеблясь. Кажется, его ответ не понравился старому врачу Обычно выбирают жизнь еще не рожденного младенца. «Мою жену», — упрямо отчеканил Андре. «Ту, которую я выбрал, ту, которую я люблю, пусть даже она и не любит меня».
В эти первые дни апреля было еще по-зимнему холодно. Ранним утром на дорогах искрился ледок, побуждая прохожих быть осторожнее. Но, несмотря на холод, окно в комнате было приоткрыто. Андре не мог подняться с кресла. Из-под двери сочился гибельный запах. Запах крови, пота, дезинфицирующих средств. Или, быть может, этот запах лишь мерещится ему? Никогда еще собственное тело не казалось Андре столь тяжелым. Он чувствовал себя бесполезным, нелепым. Он чувствовал себя виновным.
И никакого шума на улице. Свет фонарей растворялся в туманной дымке. Лишь потрескивание паркета. Создавалось впечатление, что дерево вздыхает. Молчанию души вторило молчание ночи. И именно в этот час молчания и появилась на свет Камилла.
Андре понимал, что его отец стареет. С некоторых пор Огюстен стал медленнее двигаться и порой долго смотрел в никуда.
— Я устал, — обронил он.
Андре почувствовал, что леденеет. Никогда раньше он не слышал, чтобы отец признавался в своей слабости.
— Я растратил последние силы, пытаясь предотвратить раскол синдиката, и я потерпел неудачу. Впредь, — саркастическим тоном продолжил Огюстен, — у нас будет не только Объединение предпринимателей, в которое входят все французские меховщики и скорняки, к чьему мнению прислушивались даже во время составления Версальского договора, но и новый профессиональный союз. Они, видите ли, рассматривают нашу профессию под иным углом. Они даже предлагают основать Профессиональное училище меховщиков, как будто имеющиеся курсы уже не годятся.
«А ведь они не во всем не правы», — подумал Андре. В отличие от отца, он поддерживал некоторые требования «диссидентов», как их презрительно называл Огюстен. Андре одобрял их стремление совершенствовать методы обучения и облегчить жизнь ветеранов.
Огюстена также безмерно раздражали демонстрации, проходящие в Париже, — таким образом рабочие отстаивали свои права. Этот человек долга полагал подобные действия бесполезными и даже опасными, считал пустой тратой времени эту борьбу за права всех и вся! «Можно подумать, что мы в Лейпциге», — сердито бормотал он, завидев красные стяги. Во время одной из своих поездок в Германию, уже после перемирия, старый Фонтеруа был шокирован жестокостью уличных боев между спартакистами [8] и отрядами кайзеровской армии. С тех пор Огюстен заявлял всем и каждому, что красная гангрена, которую распространяют эти отвратительные Советы, уже поразила и страны Запада.
Огюстен Фонтеруа раскурил сигару. Его взгляд оставался острым, хотя под глазами набухли мешки.
— Я приближаюсь к своему восьмидесятилетнему рубежу, Андре. Спрос на нашу продукцию только увеличивается. Взгляни, вот последние данные из нашего магазина в Нью-Йорке, — добавил он, протягивая сыну листок бумаги. — Замечу, что они более чем удовлетворительные, но я больше не хочу заниматься проблемами импорта пушнины, размышлять о таможенных пошлинах и об инфляции франка. Теперь, когда ты женился и у тебя вскоре появится наследник, ты можешь стать во главе нашего семейного дела.
— У меня уже есть наследник.
— Да, Камилла, но она девочка. Очень скоро Валентина родит тебе сына. Впрочем, тебе следует поторопиться. Для такого Дома, как наш, проблема наследования чрезвычайно важна. Появление мальчика успокоит всех.
Андре встал и подошел к окну. Он украдкой провел пальцем под воротником рубашки, будто ему не хватало воздуха. Молодой мужчина всегда находил этот кабинет чересчур угнетающим. Это была самая неуютная комната во всем здании на бульваре Капуцинов. Андре, отодвинув штору, смотрел, как во внутреннем дворике шофер полирует капот автомобиля. Как всегда в присутствии отца, Фонтеруа-младший испытывал чувство сильнейшего раздражения, смешанного с гневом и любовью.
— Вы уже окончательно решили?