Папа сожрал меня, мать извела меня. Сказки на новый лад
Джек-то, с той верхотуры он смотрит, как летят по небу синему-ясному зернышки дыма к облачным облакам, беленьким да миленьким.
Джек-то, он добрался, он добрался до самого добра.
Джек-то, на верхотуре, он сколько-то слюней собирает в своем сухом-пресухом рту. Немного, но хватит.
Джек-то, он с края той здоровенной металлической тучищи свешивается, на какую забрался. Он смотрит на пыльную тучу, какая висит внизу под ним.
Джек-то, плюет он.
* * *Я рос на широкой плоской равнине, и жизнь там двухмерная — по осям х и z. Ширина и длина. Поэтому все, что увлекало взгляд в высоту, по оси у, было волшебством. Телевышки, радиомачты, защитные лесополосы и рощи, элеваторы, силосные башни, увенчанные громоотводами, и сами молнии, ветряные мельницы и водонапорные башни. Как хребтины от «Я» тянулись вверх. Мне кажется, поэтому Чикаго — равнинный город на плоском озере — родина небоскребов. Когда вырос, я первым делом взялся забираться на самые высокие здания — по мере их постройки. Навестил смотровую площадку «Пруденшл-билдинг» и смотрел, как строят «Стэндард-ойл-билдинг», которое еще выше. У «Стэндард-ойл» не было смотровой площадки, а вот у «Хэнкок-билдинг» — была, и с нее я смотрел, как строят башню «Сирз», а с «Сирза» я видал все — ну почти, то есть, во всяком случае, Гэри и Индиану в далекой дали. Я рос-рос — и вырос. А пока рос, жил на плоской широкой равнине, а та получилась из шоколадного торта-торфа, что казался бесконечно бескрайним. Пока я рос простенько в плоскости равнины такой ширины, все мы и всё на ней, даже небоскребы, казались невидными точками на бесконечно простой плоскости геометрии. Пока рос, я пел, не зная, что кукурузный побег в высоту — до глаза слоновьего. Расти — целая драма чистых пропорций, от х к у и к z, а они все образуют путь, путь во времени. А время-то кратко. А время-то долго. А время-то всё.
— М.М.
Келли Линк
КОШАЧЬЯ ШКУРКА
Англия. «Кошачья шкурка» Джозефа Джейкобза
Целый день в ведьмин дом входили коты — и выходили. И окна оставались открытыми, и двери, а были и другие двери, кошачьи, неприметные, в стенах и наверху, на чердаке. Коты крупные, холеные и безмолвные. Никто не знал, как их зовут, и даже есть ли у них имена, не знал никто, кроме самой ведьмы.
Одни коты были цвета сливок, другие — пестрые. Были и черные, как жуки. Все они занимались ведьмиными делами. Кое-кто заходил к ней в спальню с чем-нибудь живым во рту. А когда выходили, рты их были пусты.
Коты носились рысью и крались, прыгали и припадали. Они работали. Двигались они, как кошки — или, быть может, как часы. Их хвосты подергивались, как мохнатые маятники. Они не обращали внимания на ведьминых детей.
В то время у ведьмы было трое живых детей, хотя некогда у нее детей, может, имелись дюжины. Никто — тем более, сама ведьма — не позаботился их подсчитать. Но было время, когда дом кишел котами и младенцами.
Ныне, когда ведьмы уже не могут обзаводиться детьми обычным способом — их матки набиты соломой, кирпичами или камнями, а когда приходит срок, они рожают кроликов, котят, головастиков, дома, шелковые платья, и все-таки ведьмам нельзя без наследников, даже ведьмам хочется стать матерями, — ведьме пришлось добывать своих детей другими средствами: она украла их или купила.
У нее имелась страсть к детям с волосами особого рыжего оттенка. Близнецов она не терпела никогда (это неправильная волшба), хотя порой пыталась подобрать группы детей по особым признакам, как будто подыскивала шахматные фигуры, а не семью. Если сказать «ведьмины шахматы» вместо «ведьмина семья», получится недалеко от истины. Возможно, то же справедливо и для других семейств.
Одна девочка выросла, как опухоль, у нее на бедре. Других детей сделали из того, что валялось в саду, или мусора, что приносили ей коты: алюминиевой фольги с остатками куриного жира, ломаных телевизоров, картонных коробок, выброшенных соседями. Она всегда была бережливой ведьмой.
Одни дети убегали, другие умирали. Некоторых она просто куда-то задевала или забыла в автобусе. Остается надеяться, что детей этих потом усыновили хорошие семьи или они вернулись к своим настоящим родителям. Если вы ждете счастливого окончания этой истории, вероятно, лучше не читать дальше, а вообразить этих детей, этих родителей, эти встречи.
Еще читаете? Ведьма лежала в своей спальне и умирала. Ее отравил враг, ведьмак по имени Дефект. Ребенок Финн, бывший у нее дегустатором, уже умер, три кота, что вылизывали дочиста ее тарелку, — тоже. Ведьма знала, кто ее убил, и урывала там и сям клочки времени от умирания, чтобы отомстить. Когда вопрос мести, к ее удовлетворению, принял очертания, уложился у нее в голове наподобие черного клубка, она принялась делить наследство между тремя оставшимися детьми.
Крошки рвоты прилипли к уголкам ее рта, а в изножье кровати стоял таз, полный черной жидкости. Комната пахла кошачьей мочой и намокшими спичками. Ведьма дышала тяжело, будто рожала собственную смерть.
— Флоре мой автомобиль, — сказала она, — а также мой кошелек, который никогда не будет пустым, если не забудешь оставлять монетку на дне, моя дорогая, моя транжира, моя капелька яда, моя прелестная, прелестная Флора. И когда я умру, выходи на дорогу возле дома и ступай на запад. Это мой последний совет.
Флора, старшая из ведьминых живых детей, была рыжая и стильная. Она давно ждала ведьминой смерти, хотя и была терпелива. Она поцеловала ведьму в щеку и сказала:
— Спасибо, мама.
Ведьма смотрела на нее, тяжко дыша. Она видела всю Флорину жизнь — расстеленную, плоскую, как карта. Возможно, так далеко умеют видеть все матери.
— Джек, любимый, мое птичье гнездышко, моя изюминка, комочек каши мой, — сказала ведьма, — ты получишь книги. Там, куда я иду, они мне ни к чему. И когда ты оставишь мой дом, ступай в восточном направлении — и не пожалеешь сильнее, чем нынче.
Джек, некогда бывший вязанкой перьев, хвороста и яичной скорлупы, перевязанным лохматой бечевкой, стал крепким юношей, почти совсем взрослым. Если он и умел читать, лишь коты это знали. Но он кивнул и поцеловал серые материны губы.
— А что я оставлю сыну своему Малышу? — произнесла ведьма, биясь в конвульсиях. Ее опять вырвало в таз. Коты подбежали, налегли на края таза изучить ее рвотные массы. Рука ведьмы вцепилась в ногу Малыша. — Ох, это трудно, трудно, как же это трудно матери — покидать собственных детей (хотя я знаю вещи и потруднее). Детям нужна мать, пусть даже такая, как я. — Она вытерла глаза, хотя всякому известно, что ведьмы не умеют плакать.
Малыш, до сих пор спавший у ведьмы в постели, был младшим из ведьминых детей. (Пусть и не таким юным, как вы думаете.) Он сидел на кровати и если не плакал, то лишь потому, что ведьминых детей некому учить, что проку в плаче. Сердце его надрывалось.
Малыш умел жонглировать и петь, каждое утро он расчесывал и заплетал шелковистые волосы ведьмы. Нет сомнений, всякой матери хотелось бы такого сына, как Малыш — кудрявого нежного мальчика с чистым дыханием, чтобы умел готовить изысканные омлеты, пел сильным голосом, и рука его со щеткой для волос была бы ласкова.
— Мама, — сказал он, — если надо умирать, значит надо. И если мне не дано за тобой последовать, я постараюсь жить так, чтобы ты могла мною гордиться. Дай мне на память щетку для волос, и я пойду своим путем.
— Что же, щетка для волос — твоя, — сказала ведьма Малышу, глядя и задыхаясь, задыхаясь, — и я люблю тебя больше всех. Тебе мое огниво и мои спички, а еще — месть моя, и ты меня не подведешь, или я собственных детей не знаю.
— Что нам делать с домом, мама? — спросил Джек. Произнес так, словно ему и дела не было.