Жизнь и приключение в тайге
Совершенно исключителен охваченный Пржевальским круг явлений природы. Ему выпало на долю великое счастье созерцать самые разнообразные и противоположные картины: леса и болота Смоленщины и Волыни, мягкие равнинные пейзажи средней России, могучие полноводные сибирские реки, великолепные и пышные леса Дальнего Востока, скудные степи, мертвые пустыни и величественные хребты Центральной Азии — все это нашло свое отображение в сочинениях Пржевальского, и каждое явление, каждый пейзаж переданы и изображены с сохранением свойственных лишь им, индивидуальных и часто неповторимых особенностей. Вновь невольно вспоминается одна страничка К. А. Тимирязева. В статье «Естествознание и ландшафт» он писал о Тернере, который был его любимым художником и непревзойденным в его глазах, художником-пейзажистом. «Его предметом, — писал К. А. Тимирязев, — была решительно вся природа, во всех ее проявлениях: было ли то пасмурное зимнее утро на однообразной равнине или разгул стихий в Альпах, или шторм на море, и, прежде всего, солнце с ослепительной игрой света и красок во всех их бесконечных сочетаниях». И далее. «Он охватил как никто ни до него ни после него всю совокупность, все бесконечное разнообразие форм и явлений природы от изящных изгибов лебединой шеи или сверкавшей под водой рыбки до причудливой листвы и развертывания деревьев и застывших гигантов горных кряжей, от грозных движений стихий в альпийской буре или урагане на море до ослепительных эффектов непосредственного солнечного света или опаловых переливов занимающегося пожара догорающей вечерней зари, — словом, потому, что он был величайший изобразитель природы, какого видел мир с той поры, как изощренный глаз человека стал улавливать ее красоту, а искусная рука нашла тайну передавать другим эти впечатления» [76].
Эти строки, принадлежащие замечательному естествоиспытателю, великому знатоку природы, содержат не только глубокую и выразительную характеристику мастерства художника, но определяют и требования, которые можно предъявлять к художникам-пейзажистам: как живописцам, так и писателям. Пржевальский — не Тернер, сравнивать их не приходится, хотя бы уже потому, что различны и сферы их действий и задачи, которые они перед собой ставили. Но тимирязевская оценка Тернера является великолепной и выразительной аналогией, способствующей уяснению характера изображений природы у Пржевальского: их глубину, поэтичность, проникновенность и тщательную точность, позволяющую им сохранить в полной мере научно-документальное значение.
В нашу задачу не может входить подробный анализ стиля Пржевальского и всех особенностей его литературной манеры. Мы остановились на этом вопросе лишь для того, чтобы в целях дальнейшего изложения выяснить основной тип или вернее сказать основной тон его произведений и тем самым показать незаконность и необоснованность противопоставления понятий «ученый» и «писатель». Такое противопоставление всегда неправильно, в применении же к Пржевальскому оно сугубо ошибочно. Ответом на риторический вопрос: «может ли кому притти в голову считать Пржевальского писателем» должно выдвинуть тезис о Пржевальском как об одном из замечательнейших русских писателей.
В. К. Арсеньев продолжает литературную традицию Пржевальского и может быть назван самым ярким ее представителем. Выше было приведено суждение академика В. А. Обручева о книгах Пржевальского; его можно повторить, говоря и об аналогичных сочинениях В. К. Арсеньева. Более же всего сближает и роднит обоих авторов их отношение к природе. Их книги кажутся порой какими-то вдохновенными поэмами, сочетающими научную точность в описаниях с подлинным и глубоким лиризмом.
У В. К. Арсеньева такое же преклонение перед красотой природы, такое же восторженное отношение к ней, какое было характерно для Пржевальского. О любви Арсеньева к природе, о его уменье понимать ее, о его глубоком и искреннем восхищении перед ней очень живо свидетельствуют страницы дневника П. П. Бордакова: «В. К. Арсеньев отдавал солдатам распоряжения и его блестящие глаза горели воодушевлением: «Итак, господа, первый камень заложен, — сказал он, потирая свои маленькие руки и подходя к нам. — Посмотрите, какая прелесть! Море, небо… ведь, небо-то какое! Чистое, яркое, без единого облачка… Эх, что может быть лучше природы! «И, словно не будучи в силах выразить своего чувства, он махнул рукой и повернулся к костру» [77]. И еще: «В. К. Арсеньев поглядывал по сторонам, и его энергичное лицо дышало бодрым радостным чувством человека, попавшего в привычную обстановку, где он может приложить в полной мере свои знания и силы. «Нигде не дышится так легко, как в тайге, — сказал он. — Я всегда преображаюсь среди лесов и не променяю их ни на один город в свете. Здесь и думается, и работается легче, и нет этой кучи всевозможных никому ненужных условностей, которые, как тенета, мешают движениям. Да разве не клокочет и здесь жизнь? И травы, и птицы, и звери — ведь все это живет… Надо только понять эту жизнь и уметь наслаждаться ею. Горожанин не любит и не понимает природы; он боится ее, боится грома, холодного ветра, самого безобидного животного, вроде ужа или лягушки, боится дождя, жары, темной ночи — всего боится и перед всем дрожит. Среди природы он беспомощен, как ребенок. А вдруг он заблудится! А вдруг промочит ноги или свалится с горы! Жалкие эти люди! [78].» Чрезвычайно любопытен рассказ П. П. Бордакова, как однажды он и Арсеньев были застигнуты! в пути грозой: дождь превратился в ливень и промочил их «до костей». Холод сводил члены; ветер налетал бешеными порывами и задувал «ни за что не хотевший разгореться костер». Буря валила с грохотом огромные деревья; беспрерывно сверкали молнии, оглушительно гремел гром. «А ведь красота-то какая! А?» — крикнул мне на ухо В. К. Арсеньев. С него(как и со всех нас) ручьями текла вода, он весь дрожал от холода, но глаза его горели воодушевлением и самым искренним восторгом [79].
Такие выражения своего восхищения природой и буквально преклонения перед ней были у Арсеньева не декларативными, столь часто встречающимися изъявлениями «восторгов», но подлинным и глубоко искренним чувством. Они сопровождались уменьем «видеть» ее, запоминать, удерживать в своей памяти характерные детали, и потому-то он сумел овладеть искусством «читать тайгу», которому учили его Дерсу и другие его друзья-проводники. Книги В. К. Арсеньева свидетельствуют о таком же глубоко присущем ему чувстве природы, каким отмечены восприятия природы у Пржевальского.
Для Пржевальского характерно восхищение грандиозностью природы, ее величественностью, при соприкосновении с которой невольно возвышается и просветляется человек. «Сколько раз я был счастлив, сидя одиноким на высоких горных вершинах!»- вспоминал Пржевальский, прощаясь с горами Гань-Су, при созерцании которых всегда так «любовался глаз и радовалось сердце». «Сколько раз завидовал пролетавшему в это время мимо меня грифу, который может подняться еще выше и созерцать панорамы еще более величественные. Лучшим делается человек в такие минуты!. Словно, поднявшись ввысь, он отрешается от своих мелких помыслов и страстей. Могу сказать, кто не бывал в высоких горах, тот не знает грандиозных красот природы!..»
Аналогичные переживания природы встречаем и у Арсеньева: то же восхищение ее величием, то же умиленное созерцание ее красоты и стремление к отрешению от «будничной прозы». Но величие природы раскрывается ему не только при созерцании ее грандиозного великолепия — перед ним и не раскрывалось таких потрясающих панорам, какие созерцал Пржевальский в Центральной Азии, — эти переживания сопутствуют ему всюду: при любовании лунной ночью на берегу моря или звездной ночью в тайге или при созерцании перелета птиц через болотистые степи. «Покончив с работой, я встал и по тропе взошел на самый мыс. Величественная картина представилась моим глазам. Поверхность океана была абсолютно спокойной. В зеркальной поверхности воды отражалось небо, усеянное миллионами звезд. Было такое впечатление, будто я нахожусь в центре мироздания, будто солнце удалилось на бесконечно далекое расстояние и затерялось среди бесчисленного множества звезд. Все земные радости и горе показались мне такими мизерными и ничтожными, как предрассудки моих спутников о чудесных деревьях-тун около реки Адими» (III, стр. 166) [80].» «Было уже поздно, — описывает В. К. Арсеньев свои переживания на маяке Николая, — на небе взошла луна и бледным сиянием осветила безбрежное море. Кругом царила абсолютная тишина. Ни малейшего движения в воздухе, ни единого облачка на небе. Все в природе замерло и погрузилось в дремотное состояние. Листва на деревьях, мох на ветвях старых елей, сухая трава и паутина, унизанная жемчужными каплями вечерней росы, — все было так неподвижно, как в сказке о спящей царевне и семи богатырях… Около тропы лежала большая плоская базальтовая глыба. Я сел на нее и стал любоваться природой. Ночь была так великолепна, что я хотел запечатлеть ее в своей памяти на всю жизнь. На фоне неба, озаренного мягким сиянием луны, отчетливо выделялся каждый древесный сучок, каждая веточка и былинка. Полный месяц с небесной высоты задумчиво смотрел на уснувшую землю и тихим грустным светом озарял мохнатые ели, белые стволы берез и большие глыбы лавы, которые издали можно было принять за гигантских жаб или окаменевших допотопных чудовищ. Воздух был чист и прозрачен: кусты, цветковые растения, песок на тропе, сухую хвою на земле, словом, все мелкие предметы можно было так же хорошо рассмотреть, как и днем. Поблизости от меня рос колючий кустарник даурского шиповника, а рядом с ним поросль рябины, за ней ольховник и кедровый стланец, а дальше жимолость и сорбария. Еще не успевшая остыть от дневного зноя земля излучала в воздух тепло, и от этого было немного душно. Эта благодатная тишь, эта светлая лунная ночь как-то особенно успокоительно действовали на душу. Я вдыхал теплый ночной воздух, напоенный ароматом смолистых, хвойных деревьев, и любовался природой… (III, стр. 91).