Паутина земли
«Да нет, — говорит, — он божился, что не обманет, сказал, что канавы пойдет копать, а вернет все до последнего цента».
«Ну да, — говорю, — и ты был таким дураком, что поверил!»
«Ну, — говорит твой папа, — это послужит мне уроком. Одно могу сказать: больше меня так не надуешь», — говорит.
«Хорошо, — говорю, — поживем — увидим».
И вот двух лет не прошло, как Руфус Портер снова захотел сыграть с ним такую же штуку: набрался наглости войти в кабинет к твоему папе и просить подписать за него вексель на пятьсот долларов. Твой папа до того обозлился, что схватил его за шиворот, выволок на площадь и говорит: «Если ты еще раз здесь покажешься, образина неумытая, — так прямо и сказал, ты же знаешь папину манеру, он слов не выбирал, когда злился, — я тебя убью». Ха! А тут как раз на лестнице городского совета стоял Билл Смейзерс, начальник полиции, и все видел — и кричит твоему папе: «Так его, мистер Гант, и если я поблизости буду, когда он опять придет, я вам помогу; вы, — говорит, — правильно сделали, жаль только, что сегодня, — говорит, — не убили».
Когда твой папа пришел домой и рассказал мне это, я говорю: «Да, он был совершенно прав! Надо было на месте его прикончить. Вот что тебе полагалось сделать. Туда ему и дорога». Очень уж мне обидно было — сам посуди: у нас детей шесть душ, а он свои деньги дарит этому пьяному лодырю — ну кажется, голову бы ему оторвала за такую дурость. «А теперь послушай-ка, — говорю ему. — Пусть это будет тебе наукой: гроша ему больше не смей давать и вообще никому не одалживай денег, пока не посоветуешься со мной. Ты женатый человек, у тебя семья, маленькие дети, и первый твой долг — заботиться о них». Ну, он пообещал, конечно, сказал, что больше не будет, и я, как видно, ему поверила.
— Ну вот, не прошло и трех дней, сударь, как он запил, — домой вернулся пьяней вина; помню, из салуна Амброза Рейдикера прислали сказать нам, что он там и чтобы мы пришли и забрали его: сами они унять его не могут. И я пошла. О господи! Нет, детка! Ты застал его, когда он уже постарел и сдал, и то, я думаю, тебе казалось, что хуже некуда. Но детка! Детка! Если бы ты знал! Если бы ты знал! Таким ты его никогда не видел!.. Этот Рейдикеров негр говорил мне… Ну знаешь, этот длинный желтый негр, рябой, что работал у них, он говорил мне, что твой папа может выпить больше любых четырех мужчин, вместе взятых… Он сказал мне — слышишь? — что сам видел, как отец подошел к стойке и две литровые бутылки ржаного виски выпил не переводя духу. «Ну да, — я говорю Амброзу Рейдикеру, — и вы ему подали! У вас, — говорю, а сама в глаза ему смотрю в это время, и вид у него был довольно-таки побитый, можешь мне поверить! — у вас, — говорю, — у самого жена и дети, где же, — говорю, — ваша честь и совесть, что вы тянете деньги из человека, который должен кормить семью? Да такого, как вы, — говорю, — надо вывалять в смоле и перьях и из города — вон, на шесте». Конечно, с моей стороны это было грубо, но я ему прямо так и сказала.
Ну… и, видно, его за живое задело. Он минуту, наверно, молчал, но, скажу тебе, на лицо его стоило посмотреть… Ух! Вид такой униженный, словно рад бы сквозь землю провалиться. Ну, потом, конечно, нашелся. «Что вы, — говорит, — Элиза! Не надо нам его денег. Не так мы нуждаемся. И ваше хорошее отношение гораздо для нас важнее. К нам, — говорит, — многие ходят, выпивают и ведут себя как следует. Вы же знаете, — говорит, — мы его к себе не заманиваем. Да я бы, — говорит, — был счастливейшим человеком на свете, ежели бы мистер Гант дал зарок капли в рот не брать и, натурально, держался бы этого зарока. Потому что, — говорит, — он как раз такой человек, которому капли в рот нельзя брать. Ладно бы, выпил рюмку и шел себе дальше, так ведь рюмка ему — что капля в море, — так прямо и сказал, — ему, — говорит, — полбутылки нужно, чтобы только во вкус войти, а уж тогда, я вам скажу, — и головой качает, — берегись! Просто-таки не знаем, как к нему подступиться. И не угадаешь, что он через минуту выкинет. И нам тут порой очень даже туго, — говорит, — с ним приходится.
И вы знаете что, — говорит, — бывает, он такое себе в голову заберет, что я ничего похожего не видел. И ну никак не скажешь, что будет дальше. Я помню раз, — Амброз говорит, — он начал бушевать насчет Лидии. И божился, что она вышла из могилы и преследует его за то, какую он жизнь ведет. «Вон она! — кричит. — Вон!.. вон!.. Не видишь, что ли?» И рукой по комнате водит, а потом говорит, что она спряталась за мою спину и оттуда выглядывает. «Да нет, — говорю, — Вилл, никого там нету, тебе просто померещилось». — «Врешь! — говорит. — Ты, дьявол, нарочно ее загораживаешь. Уйди, — говорит, — с дороги. Убью!» И, значит, вскакивает и кидает литровую бутылку, наполовину полную, прямо мне в голову; то есть это чудо, — он говорит, — что меня не убило: я увидел, она летит, и еле голову успел пригнуть, так она все стаканы разнесла на полке, и тогда, — Амброз говорит, — он стал на колени и начал ее умолять: «Лидия! Лидия! Скажи, что ты прощаешь меня, детка». А потом про ее глаза: «Вон!.. Вон!.. Так и сверлят меня, неужели не видишь? Смилуйся надо мной, господи! — кричит. — Она вернулась из могилы, чтобы проклясть меня! Послушать его: просто кровь стынет, — Амброз говорит. — А негр мой, Дан, так он до того, — говорит, — испугался, что удрал: два дня от него ни слуху ни духу не было. Вы же знаете, — говорит, — какие негры суеверные, такой разговор их может до смерти напугать».
«Оно, конечно, — я говорю, — но, между прочим, я не уверена, что тут одно суеверие — и ничего больше».
Амброз очень странно на меня посмотрел, очень странно и говорит: «Как, Элиза? Вы же не думаете, что это — на самом деле?» — «Да как сказать, — отвечаю. — Я могла бы рассказать вам довольно удивительные истории, могла бы рассказать, что я сама видела, и, — говорю, — не знаю, чем вы это объясните, если не голосами, как говорится, с того света». И ты бы поглядел на его лицо! Так и уперся в меня глазами и говорит: «Кто такая Лидия? Он, что ли, знал такую женщину?» — «Да, — говорю, — знал. Еще до того, как вы с ним познакомились». — «Это что, жена его первая, которая умерла?» — «Да, — говорю, — она. Она самая! И ему, — говорю, — есть что вспомнить и есть о чем пожалеть». Ну, я больше ничего не сказала, я ему не стала объяснять, что у твоего папы было еще две жены, что он развелся с одной женщиной из восточной части штата перед тем, как женился на Лидии, — а дома, конечно, только про Лидию знали. Мне, должно быть, гордость не позволила рассказать своим про Мэгги Эферд, в те дни считалось позором жить с разведенным мужчиной, а уж женщину разведенную — ее чуть ли не шлюхой считали. Если бы я узнала про это до свадьбы, вряд ли я бы стала с ним жить: не пошла бы я на такое унижение. Но он, конечно, ничего мне не сказал! Ни слова! Год прошел со свадьбы, когда я про это узнала.
— А тогда он, конечно, сказал, пришлось признаться.
Господи! Когда старая миссис Мейсон… Детка! Часто я о ней думаю — бедная старуха, сколько она хлебнула горя! И вот, поселилась она у нас, год после свадьбы прошел: хотела посмотреть, как он снова устроится, и в своей семье мир наладить, чтобы Элер Билс опять сошлась с Джоном — а Джон и Лидия были ее дети от первого мужа, Билс была его фамилия, — и говорит она мне: «Ах, Элиза, я постараюсь помочь тебе всем, чем могу. Он успокоится, если она будет держаться от него подальше. Если бы я могла разлучить их, если бы я могла уговорить ее вернуться к Джону и жить, как положено порядочной женщине, я бы считала, что дело моей жизни сделано. Я могла бы умереть спокойно, — говорит она и плачет, плачет. — Ты не знаешь, ты не знаешь, что мне пришлось пережить».
И тут она рассказала мне все — понимаешь? — как они познакомились с ним, как они в первый раз встретились там, в Сиднее, когда он поселился у них в доме. Он только что перебрался на Юг и работал камнерезом у Джона Артура, выполнял заказы для тюрьмы штата, и я думаю, первое время с ним мало кто дружил: ведь он был янки, а это было во время Реконструкции, обиды у нас накопилось много.