В тупике. Сестры
Муж и жена, с очумелыми глазами, полными отчаяния и усталости. С утренней зари до поздней ночи оба беспомощно трепались в колесе домашнего хозяйства, неумелые и растерянные. Пилили вдвоем дрова тупою пилою с обломанными зубьями и злобно ссорились. Он колол поленья зазубренным топором, то и дело соскакивавшим с топорища. Она доила корову, которой смертельно боялась.
Корова брыкалась, ей связывали ноги. Жена опасливо доила, каждую минуту готовая отскочить, а муж стоял перед мордою коровы, косился на рога, грозил толстой палкой и свирепо все время кричал. И были у коровы такие же ошалелые глаза, как у хозяев.
Ложились поздно ночью, – никак не успевали управиться раньше, а к пяти утра нужно было вставать доить корову. Хоть бы раз выспаться всласть, – это было их высшим блаженством, о котором не смели и мечтать. И результатом чудовищной работы, выматывавшей все силы, было, что этот день, слава богу, кое-как сыты.
Катя помнила их два года назад. Счастливая, милая семья на уютной своей дачке, с детками, нарядными и воспитанными. Он тогда служил акцизным ревизором в Курске. У нее – пушистые, золотые волосы вокруг веселого личика. Теперь – лицо старухи, на голове слежавшаяся собачья шерсть, движения вульгарные. Распущенные грязные ребята с мокрыми носами, копоть и сор в комнатах, неубранные постели, невынесенная ночная посуда. И бешеные, злобные ссоры весь день.
– Катерина Ивановна, вы гладите свое белье?
– Конечно.
Она с торжеством посмотрела на мужа.
– Что?
– «Что»! Совершенно бессмысленная трата сил. Нелепое щегольство, когда и без того погибаем от работы.
– «Щегольство»! Катерина Ивановна, посмотрите на меня, – правда, какая щеголиха? Ха-ха-ха!.. И то хуже кухарки всякой.
– Здравствуйте! Как живете?
– Плохо, конечно. Вещи распродаю, – этим питаюсь. А вы?
– Все вещи распродал. Ворую.
– Распродам – тоже останется воровать.
По-крымски медленно надвигалась весна. Высокое солнце лило на землю нетерпеливый жар, но остывшее море перехватывало его и пускало в воздух острый холодок. Неспешно набухали почки акаций и тополей. Миндальные деревья, как повенчанные невесты, медленно сбрасывали свой воздушно-белый наряд и одевались в плотные зеленые платья. Скворцы черными четками усаживались к вечеру на холодеющие телеграфные проволоки, упоенно блеяли козлятами, квакали лягушками, свистели, как чабаны. Без северной тревоги и томления шла весна.
А в людях тревога. «Идут? Не идут?» Никто ничего не знал. Но чувствовалось, – что-то надвигается, что-то ломается и трещит… Свирепее и безудержнее становились реквизиции, разнузданнее войска. На дорогах казаки отнимали у мужиков муку и вино, забирали хороших лошадей и оставляли взамен своих, загнанных и охромевших. В городе офицеры сводно-гвардейского полка ворвались в тюрьму, вывели тридцать бандитов и большевистских комиссаров и расстреляли их на берегу моря. Богатые люди выезжали на пароходах в Новороссийск, Батум, Константинополь.
Смелее становился народный говор и ропот. Дерзче грабежи в экономиях и дачных поселках. Чаще поджоги. Безбоязненнее уклонения от мобилизации. В потребиловке Агапов и Белозеров, осторожно оглядываясь, говорили, что добровольцы, собственно, обманули народ, и что истинно народную власть могут дать только большевики.
Привезли, наконец, муку в потребиловку. Сартановы уж неделю сидели без хлеба и ели разваренные кукурузные зерна. Катя пришла получить муку.
В прохладной лавке с пустыми полками народу было много. Сидели, крутили папиросы, пыхали зажигалками. Желтели защитные куртки парней призывного возраста, воротившихся из гор. Болгарин Иван Клинчев, приехавший из города, рассказал, что на базаре цена на муку сильно упала: буржуи бегут, везут на пароходы все свои запасы, а дрягили, вместо того, чтобы грузить, волокут муку на базар.
Штукатур Тимофей Глухарь злобно сказал:
– Ишь, сволочь какая! Народ с голоду дохнет, а они муку увозят!
Толстая болгарка с черными, как сажа, бровями спросила продавщицу Маню:
– Сколько катушка стоит?
– Сорок рублей.
– Господи, что же это!
Глухарь отозвался:
– Дай, большевики придут, – сорок копеек будет стоить. Они все это спекулянтство уничтожут.
Катя, со всегдашнею своею привычкою говорить, что в душе, удивленно поглядела на него.
– Тимофей! Как же вы совсем еще недавно говорили, что вы против большевиков?
– А вам желается, чтоб у нас кадеты остались? Хе-хе! Не-ет! Довольно! Поездили на наших шеях!
– Я вам не говорила, что мне желательно.
– Еще бы теперь говорить! Вы теперь затаилися. Чуете, что дело ваше плохо.
Осторожные болгары с молчаливою усмешкой поглядывали на Катю. Русские злорадно стали глумиться над добровольцами и ругать их. Веселый парень в солдатской рубашке без пояса запел:
Пароходик идет, вода кольцами,Будем рыбу кормить добровольцами!Катя стала с чеком в очередь. Толстая болгарка подошла и стала перед нею.
– Послушайте. Марина, не видите, – очередь? Что же вы вперед заходите?
– Мне некогда.
– И мне тоже некогда.
– Подождете. Что вам делать? Мы работаем, а вы на берегу голые лежите.
Кругом засмеялись. Подвыпивший столяр Капралов вдруг грозно спросил болгарку:
– А кому какая польза, что ты работаешь? Кабы вы на общественную пользу работали, то было бы дело. А вы зерно в ямы зарываете, подушки набиваете керенками, – «работаем»! Сколько подушек набила? А приду к тебе, мучицы попрошу для ребят, скажешь: нету!
Он властно отстранил болгарку и обратился к Кате:
– Становитесь, барышня, в свою очередь. А твое вот где место. Ее отец хороший человек.
Болгары щурились и молча смотрели в стороны. Толстая болгарка не так уж уверенно возразила:
– А мы нешто плохие?
– Вы не хорошие и не плохие. Он за народное дело в тюрьме сидел, бедных даром лечит, а к вашему порогу подойдет бедный, – «доченька, погляди, там под крыльцом корочка горелая валялась, собака ее не хочет есть, – подай убогому человеку!» Ваше название – «файдасыз»[Великолепное татарское слово, значит оно: «человек, полезный только для самого себя». Так в Крыму татары называют болгар. (Прим. В.Вересаева.)]!.. Дай, большевики придут, – они вам ваши подушки порастрясут!
Катя получила полтора пуда муки и волоком вытащила мешок наружу.
По шоссе в порожних телегах ехали мужики. Катя подбежала и стала просить подвезти ее с мешком за плату к поселку, за версту. Первый мужик оглядел ее, ничего не ответил и проехал мимо. Второй засмеялся, сказал: «двести рублей!» (В то время сто рублей брали до города, за двадцать верст.)
Из потребиловки мужик, с рыжеватой бородой и красными, обтянутыми скулами, вынес свои покупки и стал укладывать в телегу. Катя быстро спросила:
– Вы по шоссе поедете, мимо поселка?
Мужик, не оглядываясь, пробурчал:
– Нечего мне с тобой. Проходи!
Деревенские, сидевшие на скамеечке у потребиловки, засмеялись. Парень Левченко, с одутловатым, в прыщах, лицом, в солдатской шинели, сказал:
– Тащи-ка на своем хребте. Ноне на это чужих хребтов не полагается.
Катя вспыхнула.
– Знаете, что? Когда на почте неграмотный человек просит меня написать ему адрес на письме, – я не смеюсь над ним, потому что знаю: он не умеет писать, а я умею. А мешок поднять у меня нет силы. Не хотите помочь – ваше дело. Но как же вам не стыдно смеяться?
Сидевшие на скамейке молчали. Левченко улыбался нехорошею улыбкою. Мужик в телеге удивленно взглянул на Катю и вдруг сказал:
– Садитесь.
И сам положил ее мешок в телегу.
Они затряслись по шоссе. Катя усаживалась на своем мешке и радостно говорила:
– Ну, вот, видите: все-таки, все-таки люди добрее и лучше, чем кажутся! Ведь вот стало же вам совестно! Но скажите, – почему все теперь стали такие жестокие?