Живая жизнь
VII
Бифштекс на жестяном блюдце
Есть у Достоевского другие герои: в извлечении квадратного корня они неповинны, теорией «черты» нисколько не интересуются, хотений «нормальных» и «добродетельных» не признают, а просто живут, проявляя себя и свое «самостоятельное хотение». Характерен среди них Свидригайлов. И чрезвычайно замечательно загадочное, очень трудно понимаемое отношение к нему Раскольникова.
Никаких «норм» Свидригайлов над собою не знает. С вызывающим и почти простодушным цинизмом он следует только своему «самостоятельному хотению». Нет мерзости и злодейства, перед которыми бы он остановился. Он изнасиловал малолетнюю девочку, довел до самоубийства своего дворового человека. Конечно, не смигнув, подслушивает за дверями, конечно, развратник и сладострастник. И решительно ничего не стыдится.
«— Вы, кажется, игрок?
— Ну, какой я игрок. Шулер — не игрок.
— А вы были шулером?
— Да, был и шулером.
— Что же, вас бивали?
— Случалось…»
Но этот же Свидригайлов берет на себя устройство детей умершей Мармеладовой, хлопочет за них, помещает в сиротские заведения, собирается вытащить из омута проститутку Соню Мармеладову.
«— С какими же целями вы так разблаготворились? — спросил Раскольников.
— Э-эх! Человек недоверчивый! — засмеялся Свидригайлов. — Ведь я сказал, что эти деньги у меня лишние. Ну, а просто, по человечеству, не допускаете, что ль?»
После этого-то поступка Свидригайлова в отношении к нему Раскольникова и появляется та загадочность, о которой я говорил.
Дела Раскольникова уже очень плохи, он близок к тому, чтоб идти и донести на себя.
«В последнее время Раскольников, хоть и всегда почти был один, никак не мог почувствовать, что он один. Он сознавал как будто чье-то близкое и тревожное присутствие, не то, чтобы страшное, а как-то уж очень досаждающее… Было что-то требующее немедленного разрешения, но чего ни осмыслить, ни словами нельзя было передать. Все в какой-то клубок сматывалось».
Раскольников мечется в своей каморке. Морщась от стыда, он вспоминает о последней встрече с Соней, о своем ощущении, что в ней теперь вся его надежда и весь исход. «Ослабел, значит, — мгновенно и радикально! Разом! И ведь согласился же он тогда с Соней, сердцем согласился, что так ему одному с этаким делом на душе не прожить! А Свидригайлов?..Свидригайлов загадка… Свидригайлов, может быть, тоже целый исход».
Сам Свидригайлов держится так, как будто он действительно знает какой-то исход. Случайно встретившись с Раскольниковым на лестнице, он говорит:
«Да что вы, Родион Романыч, такой сам не свой? Вы ободритесь. Вот дайте поговорим… Эх, Родион Романыч, — прибавил он вдруг, — всем человекам надобно воздуху, воздуху, воздуху-с… Прежде всего!»
Непонятные слова эти глубоко западают в душу Раскольникова. Он говорит Разумихину: «Вчера мне один человек сказал, что надо воздуху человеку, воздуху, воздуху! Я хочу к нему сходить сейчас и узнать, что он под этим разумеет».
Происходит последняя беседа Раскольникова с Порфирием. Порфирий дает ему срок денек-другой и советует добровольно пойти и заявить на себя.
Расставшись с Порфирием, Раскольников спешит к Свидригайлову. «Чего он мог надеяться от этого человека, он и сам не знал. Но в этом человеке таилась какая-то власть над ним… Странное дело, никто бы, может быть, не поверил этому, но о своей теперешней, немедленной судьбе он как-то слабо, рассеянно заботился. Его мучило что-то другое, гораздо более важное, чрезвычайное, — о нем же самом и ни о ком другом, но что-то другое, что-то главное…»
«И он спешил к Свидригайлову; уж не ожидал ли он чего-нибудь от него нового, указаний, выхода?И за соломинку ведь хватаются! Может быть, это была только усталость, отчаяние; может быть, надо было не Свидригайлова, а кого-то другого, а Свидригайлов так тут подвернулся. Соня? Но Соня была ему страшна. Соня представляла собою неумолимый приговор, решение без перемены. Тут — или ее дорога, или его.Нет, не лучше ли испытать Свидригайлова: что он такое? И он не мог не сознаться внутри, что действительно тот на что-то ему давно уже как бы нужен.
Ну, однако ж, что может быть между ними общего? Даже и злодейство не могло бы быть у них одинаково. Этот человек очень к тому же был неприятен, очевидно, чрезвычайно развратен, хитер, может быть, очень зол. Правда, он хлопотал за детей Катерины Ивановны;но кто знает, для чего и что это означает?»
Встреча происходит — и почему-то совершенно разочаровывает Раскольникова. «Ему сделалось и тяжело, и душно, и как-то неловко, что он пришел сюда. В Свидригайлове он убедился, как в самом пустейшем и ничтожнейшем злодее в мире…»«И я мог хоть мгновение ожидать чего-нибудь от этого грубого злодея, от этого сладострастного развратника и подлеца!»
А чего же он ждал от Свидригайлова?
От Сони Раскольников ушел потому, что там была «или ее дорога, или его». Ее дорога — возвращение по сю сторону черты, к добру. Его дорога — пребывание за чертою, скорбное подвижничество во имя дьявола. Какой же дороги он ждал от Свидригайлова?
Во время этой последней их беседы, когда Свидригайлов, хохоча над Раскольниковым, с задирающим цинизмом выкладывает перед ним всю свою душевную грязь, Раскольников снова вспоминает о детях Мармеладовой.
«- Вы однако ж пристроили детей Катерины Ивановны.Впрочем… впрочем, вы имели на это свои причины… я теперь все понимаю».
Неужели хлопоты Свидригайлова о детях Катерины Ивановны внушили было Раскольникову предположение, что Свидригайлов каким-то образом сумел не переступить только, а действительно стереть «черту»? Что он в себе — один,что вокруг него тот вольный воздух, воздух, воздух,которого нет в душной психологической лаборатории Раскольникова?
Однажды, много раньше, в жизни самого Раскольникова было мгновение, когда ему вдруг почудился вокруг этот вольный воздух. Он доставил раздавленного каретою Мармеладова на квартиру и отдал его жене свои последние двадцать рублей.
«Раскольников сходил по лестнице тихо, не торопясь, весь в лихорадке, полный одного нового, необъятного ощущения вдруг прихлынувшей полной и могучей жизни.Это ощущение могло походить на ощущение приговоренного к смертной казни, которому вдруг и неожиданно объявляют прощение».
На лестнице он беседует с полицейским приставом, который одно время подозревал его в убийстве старухи.
«— А как вы однако ж кровью замочились, — заметил пристав, разглядев при свете фонаря несколько свежих пятен на жилете Раскольникова.
— Да, замочился… Я весь в крови! — проговорил с каким-то особенным видом Раскольников, затем улыбнулся, кивнул головой и пошел вниз по лестнице».
Он «весь в крови». В крови старухи, которую убил, и в крови Мармеладова, которого спасал.
Раскольников останавливается на мосту, — несколько часов назад он с этого моста хотел броситься в воду.
«— Довольно! — произнес он решительно и торжественно. — Прочь миражи, прочь напускные страхи! Есть жизнь! Разве я сейчас не жил?»
Но вполне очевидно, что жизнь он видит вовсе не в простом возвращении к «добру». От убитой старухи он не думает отрекаться.
«Царство ей небесное и, — довольно, матушка, пора на покой! Царство рассудка и света теперь! И… и воли, и силы… И посмотрим теперь! Померяемся теперь! — прибавил он заносчиво, как бы обращаясь к какой-то темной силе и вызывая ее».
«Что же, однако, случилось такого особенного, что так перевернуло его? — спрашивает Достоевский. — Да он и сам не знал; ему, как хватавшемуся за соломинку, вдруг показалось, что и ему. «можно жить, что есть еще жизнь». Может быть, он слишком поспешил с заключением, но он об этом не думал».
Так вот: не ожидал ли он теперь найти в Свидригайлове эту «полную жизнь», это умение нести на себе две крови, умение вместить в своей душе благодарный лепет Полечки Мармеладовой и вопль насилуемой племянницы г-жи Ресслих? Может быть, в глубине души самого Достоевского и жила безумная мысль, что вообще это каким-то образом возможно совместить. Но только полною растерянностью и отчаянием Раскольникова можно объяснить, что он такого рода ожидания питал по отношению к Свидригайлову.