К жизни
Викентий Викентьевич Вересаев
К жизни
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Алексея выпустили.
Мы с ним поселились на краю города. Сняли у вдовы мелочного лавочника Окороковой две передние комнаты ее ветхого домика. Алеша сильно осунулся, но от побоев совсем оправился. Он по-всегдашнему молчалив, не смотрит в глаза и застенчиво принимает мои заботы о нем.
У меня много беготни и хлопот по району, редко приходится бывать дома. Алексей меня ни о чем не расспрашивает, со смешным, почтительным благоговением относится к тому таинственному, что я делаю; с суетливою предупредительностью встречает приходящих ко мне. Что-то есть в нем странно-детское, хоть он мне ровесник. Когда я иду куда-нибудь, где есть хоть маленький риск, он молча провожает меня любящими, беспокойными глазами. Очень мы разные люди, а ужасно я его люблю.
Выпустили также многих товарищей. Выпустили, говорят, и Иринарха. Попался в сети, как лягушка среди карасей, а просидел три месяца.
Всегда мне странно и смешно бывает, когда приходится зайти к Катре. Каждый раз в другом платье, необычном, каких никто не носит, как будто в маскараде, а между тем странно идет к ней. И прическа, и все. И думаешь: "Эге! Вот еще какая у тебя красота!" И думаешь: "Господи! Сколько на это трудов кладется! Вот тоже – труженица!"
У нее сидел за кофе Иринарх. Расцеловались с ним. Он рассеянно положил себе горку сухарей и продолжал говорить:
– Да, так вот… Ужасно было интересно в тюрьме. Я прямо жалел, когда выпустили. Эти мужички с недоумевающею мыслью в глазах. Рабочие, как натянутые струны. Огромнейшая книга жизни. Евграфову видел, – интересно. Бледная, с горящими глазами, настоящая христианская мученица, с огромною трагическою жизнью в душе. А заговорит, – боже мой! Любовь к людям, избавление их от страданий, социалистический строй… И чем бы она жить стала в этом будущем благолепии!.. Удивительно, как люди не умеют жить настоящим! Такое яркое, интересное время, никогда лучше не бывало. А они все о каком-то будущем. Хорошо у Ибсена сказано: "Ненавижу я это вялое слово – будущее!.."
Что-то в Иринархе было новое, какая-то найденная идея. Глаза светились твердым, уверенным ответом, а раньше они смотрели выжидающе, со смеющимся без веры вопросом.
Но я спешил.
– Катерина Аркадьевна, можно вас попросить на пару слов?
Мы вошли с нею в гостиную. Наедине обоим было неловко, – встало то странное и жуткое, что недавно так тесно на минуту соединило нас. Как тогда, ее чуть слышно окутывал весенне-нежный, задумчивый запах тех же духов. И в воспоминании запах этот мешался с запахом керосина и пыли.
– Можете вы нам дать послезавтра квартиру?
В ее глазах мелькнули усталая скука и насмешка.
– Опять будете препираться о "текущем моменте"?.. Хорошо…
– Благодарю вас.
Товарищи расходились. Окурки торчали в земле цветочных горшков; в тонком аромате гостиной стоял запах скверного табаку. Оставались только я с Алексеем, Турман и Дядя-Белый.
Вдруг вошла Катра – любезная, радушная. Она поздоровалась и стала звать нас ужинать. Турман и Дядя-Белый с недоумением оглядывали ее, стали отказываться. Катра настаивала. Они усмехнулись, пожали плечами и пошли в столовую.
Там опять сидел Иринарх. Как всегда, он сейчас же овладел разговором. И у него был всегдашний странный его вид: на губах улыбка какого-то бессознательного юродства, в наклоненной вперед крутолобой голове что-то бычачье и как будто придурковатое, а умные глаза наблюдающе приглядываются.
– В воздухе носится это решение – любовь к жизни. Ницше, Гюйо, Беклин, Григ, Гамсун, Толстой, Достоевский, – с разных концов, мыслью, художественным чутьем, – все приходят к тому же: к пониманию громадной ценности жизни как она есть. Особенно в этом отношении великолепен Лассаль. Он впитал в себя все разрозненные элементы, носившиеся в воздухе, и вырос в истинного человека. Мы наивно ищем блага в будущем, ищем в религии веры в сохранение ценности жизни, – это верно определяет Геффдинг. А ценность-то жизни, а благо-то это – кругом. Нужно только протянуть руку и брать полными горстями.
Турман молча сидел, заложив руку за пояс блузы, непрерывно курил и своим темным взглядом смотрел на Иринарха. Дядя-Белый внимательно слушал.
Иринарх обратился к ним:
– Скажите, пожалуйста, вы вот боретесь. Много терпите в борьбе. Стремитесь к чему-то… За что вы боретесь? К чему стремитесь?
Дядя-Белый поднял брови и слегка усмехнулся.
– К чему? Вам бы это должно быть известно.
– Простите, я совершенно серьезно говорю: мне неизвестно.
– К тому, чтоб всем было хорошо.
– А зачем нужно, чтоб всем было хорошо?
Дядя-Белый с удивлением смотрел. Иринарх ждал со скрытою улыбкою, как будто он знал что-то важное, чего никто не знает.
– Не понимаю вас.
– Что значит "хорошо"? Чтоб была свобода, чтоб люди были сыты, независимы, могли бы удовлетворять всем своим потребностям, чтоб были "счастливы"?
– Ну да!
– Гм! Счастливы!.. Шел я как-то, студентом, по Невскому. Морозный ветер, метель, – сухая такая, колющая. Иззябший мальчугашка красною ручонкою протягивает измятый конверт. "Барин, купите!" – "Что продаешь?" – "С… сча… астье!" Сам дрожит и плачет, лицо раздулось от холода. Гадание какое-то, печатный листок с предсказанием судьбы. – "Сколько твое счастье стоит?" – "П-пятачо-ок!.."
Иринарх удивительно изобразил мальчика, – так и зазвенел плачущий, застуженный детский голосок.
Турман шевельнулся на стуле и враждебно оглядывал Иринарха.
– Он на этот пятачок сыт стал!
– Верно. А все-таки цена-то его счастью – "пя-та-чо-ок!" Сыт – разве же это счастье?.. А что даст будущее, если оно, боже избави, придет? Вот этот самый пятачок. Разве же за это возможна борьба? Да и как вообще можно жить для будущего, бороться за будущее? Ведь это нелепость! Жизнь тысяч поколений освящается тем, что каким-то там людям впереди будет "хорошо жить". Никогда никто серьезно не жил для будущего, только обманывал себя. Все жили и живут исключительно для настоящего, для блага в этом настоящем.
Я сдержанно спросил:
– В чем же это благо?
– В чем!.. Оно так ясно, так очевидно, – его можно определить строго математически, как звук или свет. Чем определяется звук, свет? Числом и размахом колебаний в секунду. Целиком так же определяется и благо. Радость – великолепно! Страдание – великолепно! Радость – страдание! Радость – страдание! Быстрее, ярче, сильнее! Раз-раз-раз! А мы страдания боимся, проклинаем его. Утешаемся будущим, когда страдания не будет… Как верно Шопенгауэр сказал: "После того как человек все страдания и муки перенес в ад, для рая осталась одна скука".
Катра слушала и внимательно наблюдала товарищей. Раза два она искоса взглянула на меня, как будто вызывала: ну-ка, возразите!
Иринарх говорил словно пророк, только что осиянный высшею правдою, в неглядящем кругом восторге осияния. Да, это было в нем ново. Раньше он раздражал своим пытливо-недоверчивым копанием во всем решительно. Пришли великие дни радости и ужаса. Со смеющимися чему-то глазами он совался всюду, смотрел, все глотал душою. Попал случайно в тюрьму, просидел три месяца. И вот вышел оттуда со сложившимся учением о жизни и весь был полон бурлящею радостью.
Он продолжал:
– О-ох, это будущее! Слава богу, теперь сами все в душе чувствуют, что оно никогда не придет. А как раньше-то, в старинные времена: Liberte! Egalite! Fraternite! [Свобода! Равенство! Братство! (франц.).] Сытость всеобщая!.. Ждали: вот-вот сейчас все начнут целоваться обмякшими ртами, а по земле полетят жареные индюшки… Не-ет-с, не так-то это легко делается! По-прежнему пошла всеобщая буча. Сколько борьбы, радостей, страданий! Какая жизнь кругом прекрасная! Весело жить.