День ангела
– Если вы хотите и впредь видеть Митю, то я прошу вас не таскать ребенка на свои интимные свидания.
Во мне остановилась вся кровь.
– О чем вы? – спросила я.
– Оставьте вы этот театр! – закричала она. – Вы прекрасно знаете, о чем я! Я давно догадывалась, что у вас есть любовник, и мне было стыдно за вас перед Леней!
– Fait gaff! [36] – сказала я. – Не говорите лишнего! Какое вам дело до моей жизни?
– Какое мне дело? Какое мне дело, если вы берете ребенка на прогулку и тут же в кафе встречаетесь со своим любовником! А если вы в следующий раз потащите Митю к нему на квартиру?
Мне захотелось ударить ее. Она причиняла мне такую боль, так дико было то, что она со мной делала! Больше всего меня испугало, что она уже рассказала обо всем Лене.
– Ненавижу вас! – прошептала я. – И не собираюсь оправдываться в том, что в один прекрасный день зашла в кафе выпить чашку кофе и встретила там своего знакомого.
Вера могла видеть меня в «Le Deux Magots» не один раз, а сколько угодно, потому что «Le Deux Magots» в двух шагах от ее работы! Как же это никогда не приходило мне в голову? Мы с Н. встречаемся в этом кафе много лет, но в прошлую среду я действительно взяла с собой Митю, мне хотелось, чтобы Н. на него посмотрел.
– Да вы же все лжете! Вы лжете всю жизнь! Мне дела нет до ваших отношений с Георгием Андреевичем! Je laisse pаsser! [37] Но Митю я вам не позволю уродовать! Хватит того, что вы изуродовали своего сына! Не удивляйтесь тогда тому, что с ним происходит!
Не знаю, на что она намекала, но я вдруг поняла, как нужно себя вести.
– Звоните! – сказала я. – Звоните обоим. И Лене, и Георгию Андреевичу! И пусть сегодня же все и решится. Я сама им скажу.
И схватилась за телефон. Она прыгнула на меня, как пантера, и вырвала из моих рук трубку.
– Хотите, чтобы Георгия Андреевича увезли с сердечным приступом, и Леня обвинил меня, что это я во всем виновата? Что я довела семью до катастрофы? Хотите вы этого, да? Я вам не доставлю такого удовольствия! Ne tremblez pas trop vite! [38] Я давно знала, что в вашей жизни есть какая-то ужасная ложь! Почему вы не ушли от Георгия Андреевича, если вы его не любите? Зачем нужно было так лгать?
– Я люблю Георгия Андреевича, – сказала я и вдруг почувствовала, что плачу. – Не смейте этого говорить!
– Мой сын никогда не будет дышать ложью! – начала было она, но тут Митя заплакал в соседней комнате, и, с раздувшимися ноздрями, вся белая от победы надо мной и торжествующая, Вера побежала к нему.
Я наконец нашла в себе силы подняться и уйти. С трудом надела плащ, взяла свою сумку, вызвала лифт. Все было больно, даже прикосновение пальца к кнопке лифта, который тошнотворными толчками пошел вниз, и казалось, что он вот-вот сорвется в преисподнюю. На улице я ощутила на своем лице много воды, но не сразу даже и поняла, что это идет дождь. Стыд скрючил всю меня изнутри: смотрела и ничего не понимала, все разваливалось. Я взяла такси, вернулась домой, пробормотала мужу, что у меня мигрень, и закрыла дверь в свою комнату. Мне хотелось одного: провалиться, ничего не чувствовать, но я чувствовала каждую свою косточку, каждую жилку, каждый волосок, потому что все, из чего я состою, причиняло мне боль. Туго-натуго завернулась в простыню, навалила на лицо подушки, но боль не проходила. Потом все-таки умудрилась заснуть. Приснилась какая-то липкая гадость, членистоногие существа – то ли насекомые, то ли животные.
В пять меня разбудил Георгий. Я сказала, что у меня очень болит голова, и я не пойду на рожденье к Митеньке. Он принес мне чаю с таблеткой и велел, чтобы я не вставала, потому что это может быть началом гриппа. Потом ушел.
Господи! Я проклинаю себя. Мне пятьдесят один год. Терпеть такой стыд!
Вермонт, наше время
Ушаков сразу же почувствовал себя неловко в замшевых ботинках и серых брюках, в то время как все были в кроссовках и шортах, он почувствовал, что и приезд его сюда – всего лишь ненужная попытка завязать никому не нужные знакомства, и с этими громкоголосыми людьми его связывает еще меньше, чем с теми русскими, которых он оставил в Париже. Поймав обращенные на себя взгляды, он с трудом удержался от того, чтобы сразу же и уйти, поскольку тут был свой налаженный мир, свои разговоры и страсти, и сплетни, и все это густо и вкусно варилось в пронизанной солнцем огромной столовой. Американские студенты держались особняком, они сидели за отдельными столами и изредка только взглядывали на своих преподавателей, которые – с перегруженными подносами – рассаживались кто с кем захочет, не прерывая начатых по дороге разговоров.
Сейчас, когда все были увлечены пестрыми от горячей еды тарелками, где темно-лиловая кровь запеченной бараньей ноги мешалась с разваренной, желтой картошкой, которую ели еще с Гайаваты, и дочь Ангелины Надежда, знавшая Ушакова по Парижу, была занята своими детьми, у которых текло по губам и по шеям розово-синее мороженое, – сейчас он, наверное, мог бы уйти. Но он замешкался, и тут же они обе заметили его: и мать, Ангелина, и дочка, Надежда. Радостно растопырив руки, они бросились к нему так, как будто он только что погибал внутри свирепого пожара или на льдине, которую оторвало от берега, и она блуждала в открытом море, скрежеща о другие льдины, но его спасли: седые и красные пожарники (если представить, что он погибал в огне!), и столь же седые, заиндевевшие, в тяжелых и мокрых плащах, мореходы (если говорить о льдине!), и вот он теперь, утомленный, красивый, пришел к ним в столовую, проголодался. Они бросились к нему и заключили его в объятья, потому что истинно русское гостеприимство в том и заключается, чтобы обнять человека всего – с его головою, руками, ногами, – притиснуть к себе, дать ему почувствовать и мягкость своей материнской груди с ее натруженными сосками, и жар живота, и раздолье коленей, а потом, выждав паузу, осыпать пронзительным градом вопросов. Не слушая ответов, мать с дочерью повлекли Ушакова к столу, на котором лежали оранжевые пластмассовые подносы, и, сунув один ему в руки, взялись за опеку.
– Салату хотите? Возьмите, он свежий. А свеклы хотите? У вас как с желудком? Да, господи, Надя! Что ты мне свои круглые глаза делаешь? Вареную свеклу весь мир сейчас ест! И свеклу, и тыкву, и корки от дыни! Разваришь все вместе и – в миксер! И на ночь! С простой простоквашей, как в русской деревне! Весь мир согласился! Ростбифу хотите? Вы любите с кровью? У вас там в Париже едят все сырое! Да, господи, Надя, я что, не была там? Была там и ела, и страшная гадость! Ну, вкусы другие, о вкусах не спорят.
А Надежда, привычно распределив вокруг бровей кучерявые волосы и отодвинув подальше от себя смышленых детей своих, липких от ягод, спешила познакомить Ушакова с наиболее достойными обитателями столовой.
– Коржавина знаете? Вон он, Коржавин! Вы только не спорьте, не нужно с ним спорить! Он слишком горюет о судьбах России, а так очень добрый, простой и хороший. А это вон Найман, был дружен с Ахматовой. Его называют – вы знаете, как? Нагнитесь. Я вам одному – по секрету!
Ушаков нагнулся, и Надежда шепнула ему, как называют сплетники достойного друга поэта Ахматовой. Он продолжал улыбаться, но тоска одиночества, которая сегодня утром так накрутила его душу на свои пальцы, словно душа его была прядкой стариковских волос, – тоска эта снова взялась за свое, и он пожалел, что приехал.
– А вон Жолковский. Красавец наш юный! Знаете, сколько ему лет? За семьдесят с гаком! Так, во всяком случае, люди говорят. А выглядит вечно на тридцать. Загар, бег и теннис. И вечно влюблен. Причем каждая следующая любовь на десять лет моложе предыдущей. «Голые пионерки»! Роман такой есть, весьма средний. Но мы не ханжи, мы все любим плейбоев. Ну, мама, не смейся! Я – что? Я серьезно. С Найманом он на ножах из-за Анны Андревны. Но с Найманом все на ножах, но по разным причинам. Жолковский считает, что Ахматова – это вроде как Сталин, только в литературе. Не знаю, не спорю. Пусть время покажет! Пойдемте, и я вас сейчас познакомлю, пойдемте!