Пьющий время
И, поскольку мы, месье Делькур и я, стояли поодаль, он подозвал нас. Пройдя вдоль берега, мы оказались перед странной хижиной. Настил, начинавшийся как раз от заснеженного малинника, шел поверх льда и упирался в белый деревянный домик. Флорентиец толкнул дверь. Мы подумали, что это построено для детей: там оказался крохотный бассейн под открытым небом, квадратик воды с узкими дощатыми бортиками.
— Летом вода здесь почти горячая. Солнце отражается от выкрашенных белой краской стен, и можно купаться, греться на солнышке. Шведы обожают такие купальни. После шести снежных месяцев для них такое счастье вновь дождаться тепла, солнца…
— Забавно, — мягко перебил его месье Делькур. — Мне кажется, я мог бы неделю за неделей жить здесь и не мечтать о солнце.
Клеман долго смотрел на него.
— Вы правы. Не надо ничего желать, надо только смотреть. Вы меня этому и научили. Я больше никогда ничего не захочу, кроме одного — чтобы вы, все трое, оставались рядом со мной. Вот увидите, мы будем устраивать большие праздники. Скоро Санта-Лючия. Рождество придет слишком рано. Мы ничего не успеем!
В купальне облепленные снегом стены стерегли квадратик льда, и давнишние купания спали блаженным сном под слоем забвения. Но на обратном пути, когда шли по настилу, Элен, настигнутая какой-то картиной, спросила:
— А ты помнишь?
Не дав сестре двинуться дальше, Клеман неожиданно грубо схватил ее за руку и, свирепо отчеканивая каждый слог, произнес:
— Я больше не хочу слышать эти три слова!
С ним случился припадок ярости, какого со мной не случится никогда. Помню, что в эту минуту как-то странно позавидовал Клеману. Во мне было недостаточно любви, недостаточно страсти для того, чтобы вот так выйти из себя. Меня могли пронзить ледяная печаль, сверкающий осколок счастья, но пламени я не знал.
Поступок Клемана провел резкую черту. Элен перестала при нем воскрешать в памяти какие бы то ни было образы, упоминать о каких бы то ни было приметах прошлого. Трудно было удерживать равновесие, потому что в каждой комнате усадьбы, под каждой березой в парке таились для них сокровища каникул и отсветы отрочества. Брошенная лодка, на которой они когда-то уплывали по вечерам, спала, укрытая метровым слоем снега, но они узнавали ее очертания под длинным белым сугробом. Клеман затеял немыслимое: заставить на земле прошлого заиграть такой чудесный, такой новый свет, что все минувшее исчезнет без следа и без сожалений.
Элен кое-как ему подыгрывала. Она больше не писала, больше не говорила о воспоминаниях и о прошлом в присутствии Клемана. Но крепкая настойка детства так ее обожгла…
В тот раз, когда мы вместе приближались к усадьбе, месье Делькуру удалось пробудить ее любопытство. И однажды, когда Клеман ушел на долгую прогулку в одиночестве, она решилась заговорить о том, о чем думала неотступно. Месье Делькур сидел у печки на скамеечке с набитым соломой сиденьем, пристроив на коленях картину с голубым шариком. В самый тихий утренний час он с легкой улыбкой на губах, казалось, отправился в бесшумное, такое нетрудное и неспешное путешествие.
— Чем вас так приворожила эта картина? — спросила Элен, усаживаясь рядом с ним.
Очнувшись от грез, но все так же мягко, все так же туманно поглядев на нее, месье Делькур принялся неторопливо подыскивать слова:
— Чем приворожила? Для меня это, прежде всего, нежданная встреча с кем-то, кто любит шарики так же, как я. Клеман, наверное, говорил вам… У меня дома повсюду шарики — в стеклянных банках, в плетеных корзинах. Окна комнаты отражаются в них округленными, смягченными прямоугольниками. Американские шарики, дымчато-белого фарфора с разбросанными по нему рыжими песками и равнинами Ирландии, словно нежная радуга над туманом. Шарики-капельки воды, мутновато-прозрачные, как зеленое бутылочное стекло. Крупные шарики вроде этого. Взгляните: под молочной голубизной моря словно плещет волна теплой лавы. И вот эта длинная грязно-белая полоса. Это уединенная земля, где можно бродить вдоль пустых пляжей.
Никогда еще месье Делькур не говорил так много, и никогда он так не говорил. Я открыл в нем теперь надлом и силу: если он оставался по ту сторону слов, значит, делал это по собственному выбору, а не от бессилия. В тот день слова должны были родиться для Элен, и они приходили к нему без видимого усилия. Но Элен горестно улыбнулась:
— Да, я вижу вместе с вами и море, и пляж. Но эта акварель — не карта грез и не географическая карта. Тот, кто написал ее, хотел удержать в этом безупречном шаре хрупкое мгновенье счастья, детства. Дети играют в шарики, и детство уходит. Тот, кто написал эту картину, смотрел на детей. Мы с Клеманом нашли маленькую ямку в кухонном полу и играли на очки. Мы говорили, что никогда отсюда не переедем: в другом доме не будет ямки в кухонном полу. Мы играли, чтобы выигрывать. Конечно, нам очень нравились шарики, но их цвета и рисунки просто были частью нашей жизни, мы не воспринимали их отдельно. Кто-то, стоя у нас за спиной, смотрел на нас и хватался за кисти, чтобы остановить время, приручить, удержать на бумаге неуловимый круг детства. На этой картине дремлет мое круглое, совершенное детство и нежность того, кто смотрел, как оно уходит. Художник испытывал лишь мучительное наслаждение и ничего не останавливал ради себя самого. Для меня шарик существовал, чтобы жить, катиться. Сегодня я смотрю на него вместе с вами, и мне от этого больно, так больно, что от этой боли становится лучше. Я ничего не хочу забывать.
Элен встала и теперь смотрела через окно вдаль, на сковавший озеро лед. Все, что она говорила нам, воскрешало воду прежних дней, и настоящее больше не имело значения. Под коркой времени были дом, сад, тайные дорожки, по которым можно было уйти еще дальше, к другому безмолвию. Ее слова тихонько говорили об этом точно так же, как и ее упорное молчание. Сегодняшний день существовал лишь для того, чтобы раствориться, забыться, познать горькое счастье разделенной печали.
Месье Делькур и я хотели морозной зимы, отражений, зеркал, хотели оставаться здесь, ослепленные, неподвижные. Но в то утро лед показался нам серым, свет — приглушенным. Элен открыла дорогу воде. Каждая капелька времени хотела течь своим путем. Месье Делькур выглядел слабым, пришибленным. Я чувствовал себя очень одиноким: у меня не было прошлого.
В своем осеннем одиночестве Клеман-Флорентиец готовил для нас традиционные обряды декабрьских праздников. День за днем, прежде чем покинуть Суннаншё, госпожа Люндгрен рассказывала ему все, что знала, о неделях поста, предшествующих праздникам, о святой Лючии, о шведском Рождестве. Он сделал все остальное, набил шкафы несметными запасами сухофруктов, тканей и бумаги для аппликаций.
В самом начале месяца он поставил на стол в гостиной длинный деревянный подсвечник, украшенный бледными мхами. Месье Делькур хотел было зажечь четыре длинных белых свечи, но Клеман его остановил: с каждой неделей мы будем зажигать на одну свечу больше; четвертая возвестит приближение Рождества.
И праздничным все стало только вечером двенадцатого числа. Назавтра, в день святой Лючии, начнется декабрьское волшебство. Клеман хотел, чтобы мы готовились к нему все вместе, хотел превратить дом в теплый гудящий улей.
— Санта-Лючия — это праздник света. День зимнего солнцестояния. Ночь будет очень теплой, очень ласковой, если мы будем вместе, если уловим время в огоньки наших свечек.
G каким наслаждением мы предавались благоухающим кухонным хлопотам! Мучительное напряжение предыдущих дней спало. После нескольких неуклюжих попыток сравняться с Клеманом — тот, должно быть, наловчился, пока жил осенью вдвоем с госпожой Люндгрен, — мы принялись дружно лепить плюшки с изюмом и шафраном, потом варить горячее вино Санта-Лючии. В душистом облаке сушеных апельсинов, гвоздики, корицы, кардамона все становилось таким простым и легким. Затем Клеман разложил перед нами на кухонном столе щепочки, лоскутки, вату, шерстяные нитки. И вскоре под нашими неопытными руками уже рождались фигурки святой Лючии. Из клочка сухого мха месье Делькур сделал для нее малюсенькую корону, я, как мог, приклеил к этой короне свечки из позолоченной бумаги. Клеман объяснил мне, что главным героем праздника будет Тарнор, маленький трубочист, символ счастья.