Большой розовый зверь
А потом, в мае месяце, наш класс отправили на «Зарницу» в Красное Село. Я избегала столь грандиозных мероприятий и, сославшись на нездоровье, осталась дома. А Оська уехала и неделю была военным регулировщиком. И заняла на соревнованиях первое место. Из Красного Села она вернулась с наградой — полосатой милицейской палочкой. И с температурой за 40. К Оське никого не пускали, и мать её, когда открывала дверь, выглядела уставшей и встревоженной.
Наступили летние каникулы. Все разъехались по дачам и пионерлагерям, а Оську положили в нейрохирургический институт. Впрочем, меня тогда тоже госпитализировали, правда, в другую больницу. У меня в то время постоянно болела голова, от переживаний боль усилилась, так что лето наполовину пропало. Я не очень из-за этого расстраивалась, решив, что больница — отличное место для того, чтобы набраться жизненного опыта — в тот год я окончательно решила, что стану писателем, и это было мне на руку. Кроме того, меня вдохновляло чувство сопричастности. Оська болела, и я тоже болела. Это совпадение мне напомнило те времена, когда мы во многом сходились. Ведь было же, было прекрасное время, когда мы порой даже мыслили тождественно! В пятом классе, к примеру, нам задали написать сочинение о любимом уголке природы. Я придумала из головы такой уголок, со старым морщинистым корявым дубом. Оказалось, что и Оська придумала такой же — один в один. Учительница литературы прочитала вслух два наших сочинения, и весь класс смеялся, думая, что мы списывали друг с друга, ведь в наших опусах, дай Бог, расходились несколько слов — в остальном они полностью совпадали.
И вот теперь, лёжа в больнице, я написала Оське письмо. Я не стала ей рассказывать, как закончился в школе учебный год — подумала, её могло ранить, что никто не заметил её отсутствия. Учился человек семь лет в классе, а как заболел тяжко — никто о нём и не вспомнил, будто его никогда и не было. Я описала ей свою больницу, товарищей по отделению и врачей, стараясь к месту и не к месту использовать свои новые литературные умения — хотелось, чтобы эти зарисовки выглядели живо, убедительно и интересно. Я поделилась с Оськой своими новыми грандиозными замыслами — их у меня был, как всегда, целый вагон. А на конец я приберегла самое главное — ведь мы уже не разговаривали, когда я открыла для себя литературный клуб «Дерзание», и она не знала, что я туда хожу — я пообещала ей, что как только она поправится, я отведу её в волшебное место, лучшее на земле, где собираются самые лучшие, самые талантливые люди, где такой потрясный — таких в природе не бывает — преподаватель Рудик, он учит нас писать прозу, хотя сам драматург. Я уверила Оську, что ей там понравится, и все там будут ей рады. И мы станем писателями.
Я свернула мелко исписанный лист в треугольник, как меня научили в палате, надписала его и, тайно гордясь, что Оська увидит это моё новое умение, попросила маму при очередном её визите ко мне, передать письмо по назначению. После этого я, с нетерпением прикусив удила, стала ожидать ответа. Мне было страшно, потому что я помнила: всё-таки мы расстались, когда не разговаривали друг с другом, и кто знает, вдруг Оська не передумала, вдруг она по-прежнему не захочет со мной общаться, и даже волшебный клуб «Дерзание» не соблазнит её.
Но когда я получила ответ, мне стало гораздо страшней. Оська, как и я, всегда писала корявым, закорючистым, словно кошмарный сон каллиграфа, почерком, за что нам обеим периодически попадало от учителей. Почерк у нас, кстати, при всей его своеобычности и неповторимости, был одинаковый, никакой графолог не отличил бы оськины каракули от моих. И, самое главное, мы писали столь мелко, словно перо стремилось начертить прямую линию, но то и дело спотыкалось о невидимые бугорки и кочки, а потому выходило загогулинами. И кто, кроме нас двоих, мог расшифровать каракули друг друга, когда мы не хотели, чтобы кто-то посторонний это прочитал?
На этот раз всё было иначе. Я не узнала оськин почерк. На лежащем передо мной листе кривыми, неровными, покосившимися, словно старый забор, печатными буквами, огромными, словно их старательно выводил четырёхлетний малыш, впервые в жизни решивший надписать поздравительную открытку маме на восьмое марта, но так и не совладавший с премудростями письма, начинался оськин ответ. Там было всего два или три слова, занявших полстраницы, я их точно уж не помню, что-то вроде «спасибо, обязательно», а дальше нормальным взрослым почерком шло, собственно, уже само письмо, которое Оська продиктовала, а кто-то записал.
Секундное ликование по поводу того, что Оська мне ответила, сменилось ужасом, когда до меня дошло, насколько ей всё-таки плохо — было ясно, что она не может писать, потому что рука её не слушается. И, значит, не будет такого скорого выздоровления, какое случается, когда свалишься с гриппом, ветрянкой или скарлатиной.
Оська сообщала, что скоро её отправят домой. Врачи не знают, что с ней: может быть, энцефалит, может быть, полиомиелит, а может, ещё что. Скорей всего она не сможет ходить в этом году в школу и в «Дерзание». Но как только поправится, то она была бы очень рада познакомиться с ребятами в клубе и с Рудиком.
В ответ я накатала что-то фальшиво-бодренькое, чтобы поддержать её дух. Мне никто не объяснил, а сама я не понимала, что с тяжело больными людьми не нужно из себя ничего изображать. Нормальный человеческий разговор по душам уместней и правильней неискренних заверений, что всё будет хорошо.
Первого сентября мы наконец увиделись.
Оськина мама открыла дверь. Я не поняла, обрадовалась она моему визиту или нет, но она беспрепятственно пропустила меня в квартиру, в которой до сих пор мне бывать не доводилось. Я пробралась через захламлённую прихожую, в углу которой громоздился тёмный, заваленный грудой вещей, гардероб. У стены старинные напольные часы, маятник которых мерно покачивался, отсчитывали время, каждые четверть часа напоминая о его быстротечности громким боем. Древняя горбатая старуха с востреньким морщинистым личиком выглянула из-за двери, с любопытством окинула меня взглядом и спряталась обратно, словно улитка в раковину.
В следующей комнате лежала Оська. Мне показалось, что она ничуть не изменилась. Просто почему-то лежала и не спешила привстать при моём появлении. Но я видела, что она мне обрадовалась. Я торопливо поделилась с ней школьными новостями, а потом, не зная, о чём говорить дальше, начала рассказывать о прочитанных за лето книгах. Услышав название «Убить пересмешника», Оська сказала, что у них дома есть эта книга. Тогда я, конечно же, предложила ей прочитать роман вслух.
С той поры я каждый день после школы заходила к ней, и мы читали по два часа либо обсуждали прочитанное — затем я бежала в «Дерзание». Я никогда об этом не задумывалась, но, вероятно, Оськина мама специально подгадывала распорядок дня дочки под время моих визитов. Эти её усилия прошли мимо меня. Ни обед, ни приём лекарств, ни какие-либо лечебные манипуляции не отняли у нас за всё время ни минуты времени. Мы проводили эти два часа вдвоём, вычерпывая их до конца, и никто нам не мешал.
После «Убить пересмешника» мне вдруг взбрело в голову почитать Оське стихи Джалиля, а затем — я как раз для себя начала открывать русскую классику — «Преступление и наказание» Достоевского. В школе пионервожатая возмутилась, узнав, какими книгами я пичкаю тяжело больную девочку, но во мне возникла тогда очередная сумасшедшая идея — что если Оська окунётся в чужое страдание, ей будет легче перенести своё собственное. Возможно, в этом было зерно истины, потому что Оськина мама ни разу не заикнулась о том, что мой выбор книг для её дочки странен и несколько мрачноват. Она продолжала меня впускать, и мы едва с ней обменивались приветствиями, как я неслась в комнату подруги, не обращая внимания на высовывающуюся каждый раз из ближней комнаты горбатую старуху.
Мне хотелось прочитать Оське «Братьев Карамазовых», но я понимала, что её беда необыкновенно смахивает на тихую болезнь Илюши, а себя я при этом воображала пафосным и строящим из себя чёрти что Колей Красоткиным, на которого наверняка, действительно, и походила. Параллелей мне представлялось слишком много, а события, которыми закончилась история Илюши, были весьма печальными. И «Карамазовых» мы не прочли.