Вторая древнейшая. Беседы о журналистике
Едва выписавшись из больницы, я, конечно, тут же отправился на Даниловский вал, 22, предварительно созвонившись с новой начальницей, которая называлась теперь директором. Меня встретила немолодая женщина с университетским ромбом на лацкане по-мужски скроенного пиджака. Ее, как я понял с первых же слов нашей беседы, более всего волновали причины, по которым дети оказывались безнадзорными. К концу разговора она вдруг спросила, может ли задать мне «личный» вопрос. «Разумеется», — сказал я. «Простите меня, пожалуйста, начала она, — Фаня Аграновская имеет к вам какое-нибудь отношение?» — «Это моя покойная мама», — ответил я удивленно, ничего еще не понимая. Тогда она молча вынула из старого своего ридикюля блеклую фотографию, на которой неведомый мне любитель запечатлел двух молодых и красивых женщин. На фоне серой стены, вероятно, прогулочного дворика. В одинаковых полосатых одеждах. Одна была моей мамой, другая — собеседницей.
Круг замкнулся.
Еще несколько слов о печальной судьбе Бориса. Когда он перестал писать, я подождал немного и сделал официальный запрос в дирекцию универмага «Маяк». Но прежде чем мне ответили, пришло письмо от Галины. Девушка сообщала каким-то совершенно отстраненным текстом, лишенным эмоций, что Борис, оказавшись на операционном столе, прожил после резекции левой почки около недели. Его похоронили в Калининграде.
Сделаю паузу, мне тоже не просто дались эти строки.
В приемнике я больше не был. Душа не велит. Знаю только, что год или два назад его перевели куда-то в Подмосковье, а на месте «холодного дома» полным ходом идут реставрационные работы: началось восстановление Даниловского монастыря.
Может, оно к лучшему… Вот, собственно, и вся история; наверное, я рассказал ее не столь академично, как того требовали обстоятельства, но что поделаешь — рассказчик тоже человек.
Последний долг. М.: Академия, 1995
От издателя. Обычно природа отдыхает на сыновьях (точнее сказать — на детях): это общеизвестно. Но у каждой династии, будь то Ойстрахи, Дыховичные, Бальзаки, Дунаевские, Пьехи, Штраусы (еще неизвестно, на ком природа решила отдохнуть) — нет конца перечислению примеров, опровергающих этот тезис, причем не только в искусстве и литературе. Оставим распри и перейдем к реалиям.
Перед вами, читатель, династия Аграновских. Представляем вам редкий случай полнейшего родственного согласия и доброжелательства. Природа на сей раз предпочла сделать новый и благородный «ход» фигурами на шахматном поле. Насколько удачно, судите сами.
Слово Абраму Аграновскому. Этот фельетон был написан в 1927 году и тогда же опубликован в «Известиях». Перестроечный «Огонек» вспомнил в 1988 году эту работу и предложил написать к ней послесловие Н. П. Шмелеву.
Филозофия Шаи Дынькмна
Шая Дынькин признал меня искренним другом. Шая Дынькин занимается рыбой, я — литературой. Он уже совсем старый еврей, я еще молодой человек. Вся его жизнь в прошлом, моя — в будущем. Он — философ, я — реалист. Он «внепартийный аполитик», я — коммунист. Он грамоту едва знает и имеет «швистящее произношение», а я воспитался на классиках. Одним словом, сплошные контрасты. Но если бы вы знали, какие мы с ним друзья!
— Искренний друг познается в беде, — говорит Дынькин, — и я вижу, что вы мне друг.
— Хотя убеждения наши расходятся, — отвечаю я, — тем не менее…
— Что вы говорите, убеждения? Убеждения — ветер. Сегодня дует в лицо, завтра в макушку. Я тоже имел убеждение: хотел в Палестину. Сорок лет хотел только в Палестину, но пришла революция, по всей стране подул ветер, и я не попал в Палестину. Вот вам ваши убеждения. Вы еще совсем молодой человек, чтобы так говорить…
Пять часов вечера. Дынькин свободен. Мне тоже спешить некуда. Сидим и беседуем. Как хорошо с другом, даже в Бобровицах! Дынькин излагает свой взгляд на нэп. Он давно уже обещал поговорить со мной на эту тему.
— Царь Давид сказал, — начинает Дынькин, — «я от всех учусь и от дурака тоже, ибо и дурак может высказать разумное слово». Так слушайте головой и, выбравши интересующих слов моей мысли, передайте гласности.
Раньше чем приступить к передаче «интересующих слов дынькинских мыслей», считаю нелишним объяснить историю нашего знакомства. Шая Дынькин попал как-то на собрание торговцев при товарной бирже уездного городка. По простоте душевной он смешал собрание с синагогой и выступил с чересчур резкой по тому времени и по обычаям того города критикой налогового аппарата. Дынькин сказал:
— Граждане и товарищи! В данное время повторяется как бы прежняя история. Наблюдается упадок в торговле. Я над этим раздумываюсь и думаю, что следует над этим подзадуматься всем, не засорен ли в этом аппарате какой-либо гвинт, что ввиду того торгово-промышленный аппарат начал плохо работать. И я говорю: этот гвинт надо прочистить, поправить, а потом помазать, и будет все хорошо. Какой же этот гвинт? Наверное, налоговый, на который упирается весь упомянутый аппарат, если я не ошибаюсь, а если ошибаюсь, то извиняюсь.
Извинение не помогло, ибо на собрании сидел фининспектор Еремин, и Дынькин попал под суд. Тут-то я и познакомился с Шаей Дынькиным. Он обратился ко мне с письмом, я еще кое-куда — и Дынькина оставили в покое. С тех пор я стал искренним другом Дынькина.
«Есть легенда, — писал мне Дынькин в благодарственном письме: — Ехал Билан на своем осле и выехал на пустопорожнее место. Стоит осел и не знает, куда завернуть. А Билан взял палку и бьет осла. „За что ты меня бьешь? — заплакал осел. — Я тебе верно служил“. „Если бы у меня була сашка, — ответил Билан, — я б тебе зарубал“. Фининспектор Еремин — что тот Билан, а я — что тот осел. Я хотел помочь хозяину и найти верную дорогу, а Еремин, если бы у него была „сашка“, он бы „мине зарубал“.
Но вас я понял искренним человеком, и вы поняли меня, мою мысль. Я верю, что скоро все поймут, и тогда некультурный народ Советской Рассеи выпередит и протерет дорогу всему надземному миру, и мы достигнем задуманную цель дальновидного нашего великого вождя покойного Владимира Ильича. С совершенным почтением уважающий вас Шая Дынькин. Бобровицы. Рыбный базар».
А в следующем письме Дынькин ставил вопрос еще яснее, он вызывал меня в гости, чтобы совместно обсудить «интересующих слов его мысли».
«Приглядаясь и соображаясь с политикой внутренней и внешней, — писал Дынькин, — и будучи совсем не враг нашей стране и руководящим… ибо что можно ожидать лучшего в смысле… я был бы очень признателен вам, если бы вы разрешили мне отнести расходы по вашей поездке в Бобровицы за мой счет.
Как старый общественник и торгово-промышленник, я не сожалею средств для выяснения истины.
А пока желаю всего хорошего всем руководящим, и вам в том числе, проводить работу плодотворно в пользу нашей страны и всего мира, и в том числе и нам, частным и честным гражданам. Ваш Дынькин».
Вскоре по получении этого письма я попал в Бобровицы.
— Вы холостой будете? — И не ожидая ответа: — Так вам таки хорошо. А мне что делать? Полна хата дочек. Сколько надо сидеть на папашиной шее? — вздохнул, задумался. По лицу пробежала тень.
— Старшую видели? Красавица. Интеллигентная, нежная дите. Тоже ученая.
Быстро встал, приоткрыл двери.
— Двосечка, дочка мая! Поставь самовар. И что ты там все пораешься? Заходи, посидим, может, и тебе будет польза.
За дверью смятенье и шум.
— З варением?
— А почему бы нет? Всем можно, а нам нельзя?
И, обернувшись ко мне, — лукаво:
— Сейчас увидите. Полная красавица!
Пауза. Дынькин несколько раз встает, садится, пройдет по комнате, остановится. Речь будет, видно, ответственная.
— В гимназии я не учился, — продолжает он, — поэтому выбросите грубые глупые слова и грамматические ошибки. Выговор мой тоже не литературный, но я думаю, что продать полтора фунта леща или щуки на субботу можно без литературы, лишь бы она свежая була. Главное то, что слова мои жизненные, и если вы, как поэт и спец, их оформите, то будет большой ефект. И так, слушайте мой взгляд на нэп и только не перебивайте, потому что я не люблю, когда меня перебивают.