Вторая древнейшая. Беседы о журналистике
В конце концов Вадим решил пойти в дирекцию «Астории» и все там рассказать, упреждая таким образом вполне возможный неблагоприятный поворот событий. Мы его поддержали. Вся шестерка спустилась вниз и ждала Вадима, пока он беседовал с заместителем директора гостиницы «по режиму». Вышел Вадька с растерянной улыбкой на лице и предложил Володе и мне войти в кабинет. Там сидел какой-то невзрачного вида человек — без усов, без бороды, без родинки на левой щеке, без шрама на лбу и, возможно, даже без лица: его образ ну никак не отпечатался в моей памяти. Мы по очереди, не читая, подписали уже написанное Вадимом «объяснение», касающееся самих себя, в котором с подробностями говорилось о нашей нечаянной встрече с неизвестным иностранцем. После этого мы поднялись в один из наших номеров, и Вадим шепотом сказал, что ночью нас, мужиков, могут арестовать, — так он понял из разговора с безликим человеком. Я сразу поверил, а Володя засмеялся. Но вдруг Вадим снял с руки часы и протянул их Лиде с такими словами (кстати, Лида вскоре стала его женой): «Ладно, если нас не тронут, я буду в Москве вместе с Володькой сам над собой смеяться, а сейчас пусть хоть часы останутся Лидке на память!» Ночи, как вы понимаете, у нас не было, как и оставшихся двух дней в Ленинграде, вконец отравленных.
Нас, конечно, не арестовали (но это я нынче говорю «конечно», тогда этой уверенности у меня не было. Именно в тот год разворачивалось и расцветало знаменитое «ленинградское дело», унесшее несколько сот, если не тысяч жизней, о каком «конечно» могла бы идти речь?), нас, повторяю, не арестовали, но даже Володе уже не хотелось смеяться. Мы возвращались в Москву, уверенные в том, что в институте уже лежит «бумага» от «кого следует», а главные неприятности ждут нас впереди (но если бы только нас, я больше всего беспокоился за судьбу папы). Неприятностей, правда, не было: мы были совершенно уверены, что просто родились в сорочках…
История вторая — юмористическая, в отличие от третьей, которую, если вы согласитесь со мной, можно назвать трагической, — произошла в 1951. Мы сдавали экзамены (папа еще был жив), и вот перед первым из них с тем же Вадимом и нашей вечной отличницей Зоей сидели рано утром в Александровском саду, прилегающем к Кремлевской стене: Зоя гоняла нас по билетам в последний раз. Дело было поздней весной (или ранним летом?) и, повторяю, рано утром: к девяти надо было поспеть на улицу Герцена, 11, - в наш юридический, где перед залом имени Вышинского будет ожидать и страдать в предвкушении экзекуции славная, 47-я, родная группа. Тут Вадим и шепнул мне, показав глазами на кусты, облепившие Кремлевскую стену. «Валь, а Валь, пока на природе, а? Лично я не дотерплю». Мы повернули Зойку лицом от стены, попросили подождать нас немного и — в кусты. Надежно спрятавшись в густой зелени, мы быстро завершили дело, но что-то замешкались на секунду, и в этот момент Кремлевская стена вдруг тихо, спокойно и даже эпически произнесла:
— Отлили и уходите.
Мы обмерли, Вадька даже присел от неожиданности. Оглянулись. Подняли головы вверх. Говорила, без сомнения, Кремлевская стена! Челюсти наши отпали. Едва подобрав их, мы панически выбрались из кустов и, промчавшись мимо ничего не понимающей Зойки, кинулись в институт на улице Герцена. О, если бы какому-нибудь спортивному судье удалось зафиксировать время нашего пробега от Кремлевской стены до аудитории имени Вышинского, юриспруденция в нашей жизни пригодилась бы только при выходе на пенсию!
Наконец, история третья и последняя. Она случилась относительно недавно, лет десять или пятнадцать назад, когда мы с женой и дочерью получили квартиру в только что построенном новом доме издательства «Правда», что у Савеловского вокзала. Замечу попутно, что ни общество «Память» с его черным экстремистским руководством, ни Сумгаит, ни Фергана, Новый Узень или Оша тогда еще не снились — даже в проекте не было этих побоищ.
Жена работала в ту пору в МОНИИАГе (Институте акушерства и гинекологии) и часто дежурила в клинике по ночам. Мы с маленькой дочерью Анной оставались дома одни. Была зима. Морозы, помню, стояли какие-то оглушительные. Я лежал в большой комнате, называемой спальней, а дочь — в детской, на диване. Анна уже спала, я почитал еще немного и погасил свет. Ночью, примерно часа в два, меня разбудил звонок в дверь; знаете, эти современные квакающие звонки, столь любимые режиссерами художественных фильмов: мы даже иногда путаем, звучат ли они на экране телевизора, или в наших квартирах. Я встал, недоумевая, подошел к двери и приоткрыл «глазок». Рука в черной перчатке закрыла его с той стороны. Не дыша, я на цыпочках отошел от двери и вернулся к себе в комнату, лег. Подумал: Аня почему-то не проснулась, — мне, видно, почудилось? Кто-то шутит в столь поздний час? Опять сосед нализался, но чтобы в дверь звонить? такого прежде не было. Я влез под одеяло и решил подождать второго звонка…
Он раздался минут через десять. Наглый, настойчивый. На этот раз «глазок» был без помех. Зная, что с той стороны могут сунуть острое шило, я с расстояния и чуть сбоку глянул и увидел человека. Нет, не военного. За ним, на площадке у лифта, — еще люди. В обычной гражданской одежде. Застывшие, как манекены, никуда не спешившие. Ожидающие. И мне стало все ясно! Осторожно ступая, я вошел в комнату Ани. Она тоже проснулась, но молчала и смотрела на меня с немым вопросом в глазах. Я приложил палец к губам. Она у меня девочка умная и быстро сообразила, что надо делать. Закутавшись в одеяло, она тихо прошла со мной в лоджию нашего тринадцатого этажа. В дверь в это время уже не просто звонили, а лупили ногами и кулаками, я боялся, что не успею сделать то, что задумал. Звонить куда-то? Понимал: поздно, телефонный провод наверняка перерезан, а звать на помощь в наших издательских домах и того бесполезней. Ане я сказал, посадив ее прямо в одеяле на баллон от «Волги», который лежал в лоджии: «Доченька, что бы ни случилось, ты должна молчать. Ни одного звука. Поняла?» Она поняла. Я только одного не сказал: наступило время, когда живые завидуют умершим, но этого ей еще можно было не знать. Дверь уже ходила ходуном. Я быстро закрыл лоджию, вернулся в комнату. Что еще? Да! Быстро убрал Анину постель в ящики дивана, чтобы никто не заметил, что в квартире я не один. Затем взял со стола массивную, отлитую из чугуна в виде дубового листа, пепельницу и встал лицом к двери: теперь — будь что будет, я готов ко всему… кроме добра.
Вы не можете понять меня, читатель: возвращаюсь к тому моменту после первого звонка, когда я лег, укрылся и решил ждать второго. Я ждал его минут двадцать. Пока не понял, что звонка не было и не будет.
Но все же я встал, перенес сонную дочь с дивана к себе в постель, а ее подушку, одеяло и простыню убрал. На всякий случай. Лишь после этого успокоился, но уже не спал до утра, просидел в кресле до прихода жены.
С тех пор и по сегодняшний день, вы же сами видите, что время наше пока решительно не переменилось к лучшему, я все еще жду каждую ночь ВТОРОГО ЗВОНКА. И я знаю, и жена знает, и дочь, уже вышедшая замуж и родившая собственную Настеньку, мы все это знаем: у нас, к сожалению, есть основания ждать звонка.
Вот какие инверсии делает с моим поколением тот страх. У молодых он, возможно, тоже есть, но перешел из сердца в мозг, они только все понимают (если понимают?), что можно и надо чего-то бояться. У меня же страх остался в сердце навсегда.
Бедная моя страна.
Последний долг. М.: Академия, 1995
Сегодня только я (увы, единственный!) знаю, как жили и работали трое журналистов — Аграновских. Семейной бригадой мы в разные годы прошли по тесной журналистской тропе: один за другим, как опытные солдатики по заминированной территории. Отметьте, читатель, если пожелаете, что Толя и я обладали похожими голосами, часто дурили по телефону нашу мамку, зато характерами пошли в соседей, как говаривала хранительница нашего домашнего очага.
А писали каждый в своей манере и стилистике. Перепутать нас, имея в виду темы и стилистику, невозможно. Различать — различали: это — «сам» (стало быть — отец), это — Толик, это — Валька. Но даже если и были «похожими», ну и что? Экая беда! Главное, что каждому было отпущено говорить читателю что-то путное, не затасканное, не тривиальное. А уж если мы открывали рты (публиковались), читатель был уверен: ни вранья от Аграновских не дождетесь, ни откровенных глупостей, ни умолчания в тряпочку. Уж «эти» ни продаются, ни покупаются — так о нас говорили.