Досье беглеца
Вульф обещал действовать, и Пушкин, дождавшись его возвращения из Риги в Дерпт к началу занятий, напоминает ему, что ждет информации о том, удалось ли уговорить Мойера не ехать, но помочь Пушкину другим способом, выписав больного к себе. Пушкин всеми силами оттягивает свою поездку в Псков. "Я не успел благодарить Вас за дружеское старание о проклятых моих сочинениях,пишет он Вульфу.- Черт с ними, и с Цензором, и с наборщиком, и с tutti quanti (всеми прочими.- Ю.Д.) - дело теперь не о том. Друзья и родители вечно со мной проказят. Теперь послали мою коляску к Мойеру с тем, чтоб он в ней ко мне приехал и опять уехал и опять прислал назад эту бедную коляску. Вразумите его. Дайте ему от меня честное слово, что я не хочу этой операции, хотя бы и очень рад был с ним познакомиться. А об коляске, сделайте милость, напишите мне два слова, что она? где она? etc.".
Задание конкретное: не надо хирурга, а пора бежать. Если бы Вульф и захотел ударить палец о палец, что конкретно ему делать? Можно ли раскрыть Мойеру всю подноготную? Чего просить? И Вульф, даже будь он более серьезным, видимо, не знал, что именно он должен сделать, и поэтому не делал ничего.
В связи с планами побега через Дерпт мы не выяснили роль еще одного приятеля Пушкина - Николая Языкова. Пушкин, будучи в Одессе, относился к молодому поэту (Языков был на четыре года моложе) с симпатией. Появившись в Михайловском и сойдясь с Вульфом, Пушкин хочет поближе свести дружбу и с Языковым. Он отправляет ему в Дерпт стихотворное послание, сам и через семейство Осиповых зазывает к себе.
Языков жил в Дерпте у профессора Борга, который переводил на немецкий русских поэтов. У Борга были обширные литературные связи в Европе. Частым гостем стал Языков и в доме Мойера. Здесь он влюбился в очаровательную младшую сестру его жены Александру Воейкову, ту самую, которая сообщила Жуковскому, что Пушкин собирается бежать в Америку. Взгляды Воейковой можно, пожалуй, объяснить тем, что она была женой редактора "Русского инвалида" А.Ф.Воейкова, человека болезненной патриотичности. Вдобавок к тому, что Воейкова была женой другого, Языков оказался до крайности стеснителен. Оба, и Вульф, и Пушкин, были в этом отношении противоположностью Языкову: шумны, активны и решительны по амурной части.
Несмотря на приглашения, Языков долго не приезжал в Тригорское и Михайловское, не желая принимать участия в гульбищах, а возможно, и опасаясь, как бы общение с опальным поэтом не повредило его собственной репутации. Пушкин зовет Языкова приехать, а тот пишет брату: "Ведь с ними вязаться, лишь грех один, суета".
Сам Языков в это время тоже мечтает поехать за границу, пишет о Женевском озере:
Туда, сердечной жажды полны,
Мои возвышенные сны;
Туда надежд и мыслей волны,
Игривы, чисты и звучны.
Но понять то же стремление в Пушкине Языков оказался неспособен. "Вот тебе анекдот про Пушкина,- пишет Языков брату 9 августа 1825 года.- Ты, верно, слышал, что он болен аневризмом; его не пускают лечиться дальше Пскова, почему Жуковский и просил здешнего известного оператора Мойера туда к нему съездить и сделать операцию; Мойер, разумеется, согласился и собрался уже в дорогу, как вдруг получил письмо от Пушкина, в котором сей просит его не приезжать и не беспокоиться о его здоровье. Письмо написано очень учтиво и сверкает блестками самолюбия. Я не понимаю этого поступка Пушкина! Впрочем, едва ли можно объяснить его правилами здорового разума!".
Информированность Языкова вызывает сомнения. Хотя на следующий год Языков все-таки появился в Тригорском и Михайловском, хотя много времени было проведено в дружбе, гуляньях, пирушках и откровенных беседах, он оставался чужим. Накануне отъезда Пушкина из Михайловского (по совпадению) он напишет брату: "У меня завелась переписка с Пушкиным - дело очень любопытное. Дай Бог только, чтобы земская полиция в него не вмешалась!". Пушкин считает Языкова близким по союзу поэтов, а Языков, тремя годами позже провожая приятеля в Германию, советует собрать там сокровища веков,
И посвятить их православно
Богам родимых берегов!
Он и сам решил спрятаться в имении на Волге и, как он выразился, посвятить себя патриотизму. Заболев, Языков поехал лечиться за границу, но там ему не понравилось, и он вернулся на Волгу.
Лето подходило к концу, а с ним приближалась распутица. Ситуация продолжала оставаться неопределенной, и Пушкину надо было на что-то решаться. Тригорские друзья и друзья их друзей были милы в компании, и весело было с ними проводить время, но теперь они разъехались и напрочь забыли о Михайловском затворнике до следующих вакаций.
Петербургские друзья продолжали требовать: отправляйся на операцию в Псков. Вяземский находился в Ревеле (Таллинне), куда выехал на летний отдых. Там же отдыхали родители Пушкина и его сестра. Вяземский, поддерживая контакт с родителями Пушкина, одновременно внушал ему, что поездка в Псков необходима "во-первых, для здоровья, а во-вторых, для будущего". "Для будущего" надо поступить, как разрешено, нежелание ехать сочтут за неповиновение, и ошейник могут еще туже затянуть: "Право, образумься, и вспомни собаку Хемницера, которую каждый раз короче привязывали, есть еще и такая привязь, что разом угомонит дыхание; у султанов она называется почетным снурком, а у нас этот пояс называется Уральским хребтом".
Друзья уговаривают: смирись и терпи, ибо всем плохо, даже и в Европе. "Ты ли один терпишь,- взывал Вяземский,- и на тебе ли одном обрушилось бремя невзгод, сопряженных с настоящим положением не только нашим, но и вообще европейским". Вяземский удерживал Пушкина от побега. Альтернативой был все тот же Псков. "Соскучишься в городе - никто тебе не запретит возвратиться в Михайловское: все и в тюрьме лучше иметь две комнаты; а главное то, что выпуск в другую комнату есть уже некоторый задаток свободы". И дальше в том же письме Вяземского: "Будем беспристрастны: не сам ли ты частью виноват в своем положении?".
Как это знакомо! Всем плохо, почему же ты хочешь, чтобы тебе было лучше? Не дают выехать? Но ты же сам виноват в том положении, в котором оказался. Вот оно: сам виноват. А в чем виноват русский поэт? Вяземский так формулирует вину: "Ты сажал цветы, не сообразясь с климатом". И совет: "Отдохни! Попробуй плыть по воде: ты довольно боролся с течением".
Блестящая, неустаревающая формула; лучше пока не сказал никто. Вяземский недвусмысленно объясняет другу, что инакомыслие в этой стране нецелесообразно. Положение гонимого в русских условиях не прибавляет популярности в глазах русской публики. "Хоть будь в кандалах,- пишет Вяземский,- то одни и те же друзья, которые теперь о тебе жалеют и пекутся, одна сестра, которая и теперь о тебе плачет, понесут на сердце своем твои железа, но их звук не разбудит ни одной новой мысли в толпе, в народе, который у нас мало чуток!". Вяземский несправедливо обвинял Пушкина в донкихотстве: "Оппозиция - у нас бесплодное и пустое ремесло во всех отношениях: она может быть домашним рукоделием про себя и в честь своих пенатов, если набожная душа отречься от нее не может, но промыслом ей быть нельзя. Она не в цене у народа...".
Анализируя ситуацию, Вяземский просто называл вещи своими именами. "Пушкин как блестящий пример превратностей различных ничтожен в русском народе: за выкуп его никто не даст алтына, хотя по шести рублей и платится каждая его стихотворческая отрыжка. Мне все кажется, que vous comptez sans votre hote (что вы строите расчеты без хозяина.- Ю.Д.), и что ты служишь чему-то, чего у нас нет". Даже близкие друзья осуждали Пушкина за то, в чем он не был виноват. Он служил тому, чего здесь нет, потому что ему не давали служить этому там.
Вяземский просит сестру Пушкина Ольгу уговорить брата помириться с отцом, ведь известие о ссоре вредит поэту в глазах Александра I. Друзья не помогают не потому, что они плохие друзья, они не могут помочь, они такие же собаки Хемницера, только поводок подлинней. Вяземский из них - самый догадливый, самый терпимый, но и он призывает к смирению. Уговаривая смириться, Вяземский тем самым в письме доказывает, что в России Пушкину жизни нет и быть не может. И Пушкин прямо пишет ему, что его болезнь - лишь предлог: "Аневризмом своим дорожил я пять лет как последним предлогом к избавлению, ultima ratio libertatis - и вдруг последняя моя надежда разрушена проклятым дозволением ехать лечиться в ссылку". Латинские слова переводятся в разных изданиях как "последним доводом за освобождение" или "последним доводом в пользу освобождения",- но там и там довод, а у Пушкина суть черным по белому предлог. Эту разнопонимаемость Пушкин выразил в каламбуре: "...друзья хлопочут о моей жиле, а я об жилье. Каково?".