Гаранфил
Он протянул букет Гаранфил, она покраснела, замешкалась, спрятала за цветы вспыхнувшее от смущения лицо.
«Ай да Гюллибеим, вот это сваха! Интересно, где разыскала такую красавицу? Никогда в жизни не встречал таких… Разве только в кино. И все-таки… Все-таки… не сойти ему с этого места — где-то видел он эти пушистые прядки над маленькими розоватыми ушами, большие, в густых загибающихся ресницах глаза, нежный яркий рот… Где? Надо вспомнить, иначе не будет покоя… А вдруг не пойдет за меня?» — подумал он с тревогой, уже чувствуя, что не отступится, просто не сможет уже теперь представить, как кто-то другой, пусть молодой, пусть красивый, отнимет у него Гаранфил…
— Вы что-то сказали? Извините. Цветы? Ну что вы, не стоит. Мне сказали, что вас зовут Гаранфил — «гвоздика», и я купил все свежие гвоздики, какие нашел. Их место рядом с вами, самой лучшей в мире гвоздикой.
Он говорил, говорил, сам удивляясь своему красноречию, а память шарила, высвечивала в непостижимых своих запасниках, перебирая поблекшие от времени впечатления, случайные знакомства, промелькнувшие лица.
«Вспомнил!»
— Стакан чая? Если можно, с удовольствием, — он покосился на присмиревшую от удивления Гюллибеим и вытер платком вспотевшее лицо: «Глупая, думала, я по-культурному говорить не могу? С этой девочкой так надо: „извините — пожалуйста“… Моя будет, моя. Если надо для этого соловьем петь — запою. Да, да, это она, он узнал. Но как расцвела! Одеть ее надо, драгоценностями украсить. Все сделаю, ничего не пожалею. Она!..»
Года два назад это было. В сентябре 41-го. Помнится, он вышел с хлебозавода, заспешил от проходной. Не сразу заметил, что кто-то легко семенит рядом.
— Дядя, вы не продадите хлеб?
Магеррам прямо обмер тогда от страха. «Откуда знает?»
— Девочка, с чего ты взяла, что у меня есть хлеб?
— Я… Я по запаху, как только вы вышли. — Она сжала бледные, посиневшие от холода пальцы. — Я очень прошу, дядя.
Недоверчивый, подозрительный Магеррам почему-то сразу поверил ей. На ловушку было не похоже: ни рядом, ни на противоположной стороне улицы никого не было. Время голодное, люди чуют запах хлеба на расстоянии, до тошноты, до обморока, говорят, доводит их этот запах.
Он вытащил из-за пазухи еще теплый «кирпичик» и протянул девочке.
— Ой, белый! — Она вытянула из карманчика заранее приготовленные деньги. — Вот здесь сто рублей! — Сорвала с головы платок, укутала хлеб (наверное, чтоб теплым донести) и побежала к трамвайной остановке, легконогая, тоненькая. — Большое спасибо, дядя! — крикнула уже издали.
Да, да, это была она, он узнал. Похоже, забыла, не помнит. Да где ей вспомнить, она тогда не на него, на хлеб смотрела.
Прихлебывая чай, рассеянно прислушиваясь к негромкому разговору женщин, он видел только Гаранфил. Смотрел, как она ставит цветы в вазу, как закладывает за уши выбивающиеся пряди, нервно покручивает кончики длиннющих кос, как ловко и вовремя берет у Гюллибеим пустой стакан, чтоб налить свежий чай… Мягкая, кроткая. Глаз у него наметанный. Из такой как из теста — лепи что хочешь. Украшением дома будет…
Он вдруг поймал ее взгляд и похолодел — она смотрела на его спину. Вжался в стул, пряча горб, расстегнул пиджак.
— Жарковато у вас. Нам, пожалуй, пора. Хозяева, наверное устали.
Бильгеис посмотрела на дочь.
— Нет, нет, мы не устали, — тихо сказала Гаранфил. — Посидите. Налить вам еще стаканчик?
— Пожалуйста. Вы так вкусно умеете заваривать чай.
«Ты будешь заваривать мне чай до конца моей жизни. Только бы… Только бы не случилось так, чтоб пришлось мне, не дай бог, пожалеть».
* * *Но пожалеть ему ни о чем не пришлось.
Он убедился в мудрости сделанного выбора вскоре после свадьбы. Гаранфил с первых же дней, как говорится, была у него на ладони, и, осторожно сгибая-разжимая пальцы, Магеррам будто из мякиша лепил податливый характер своей жены. В первые дни она еще говорила о вечерней школе, о работе.
«Женщина не должна работать. Люди скажут: „Магеррам не может прокормить жену. Подумай сама“».
Она думала, но за красивым ее лбом все ленивей ворочались мысли, отвлекал свой трехкомнатный дом с пристройками, садом, где она развела цветочные клумбы, небольшой загон для кур.
После рождения второй дочери Гаранфил взбунтовалась — хватит детей. Руки отнимаются, света не вижу с пеленками, кормлением.
«Дети — опора семьи, — подумав, возразил Магеррам. — Чем больше детей, тем крепче семья. Вот ты была одна, разве хорошо? Ни брата, ни сестры. Мать дня без тебя не может. А знаешь что? Вот появится третий, скажи, пусть к нам перебирается. Что ей одной в пустых комнатах?..»
И снова подумала, повздыхала Гаранфил, подивилась рассудительности мужа — прав Магеррам. Разве не завидовала она подружкам, у кого по нескольку братьев и сестер?.. Ей даже легче жить стало, постепенно привыкая к исключительному праву Магеррама решать за двоих.
«Женщина всюду должна ходить только с мужем», — изрекал Магеррам, и жена все реже выбиралась за пределы высокого каменного забора.
«У женщины не должно быть подруг или знакомых на стороне. Я советую тебе… Знаешь, люди любопытны, завистливы. Зачем нам чужие глаза в доме?»
Гаранфил и сама не заметила, как растеряла всех школьных подруг, даже ту, единственную, которой поверяла все свои секреты; Марьям уже кончает педагогический. Когда-то вместе мечтали учить детей. Вспомнив об этом, Гаранфил подходила к книжной полке, вяло перебирала стопку книг, захваченных из дома. Что-то обидное шевелилось в душе… Вот уже почти год, как ни разу не позвонила Марьям, не спросила — как она? Кого родила? Что нового? Выходит, и тут прав Магеррам. Никого ближе него не осталось рядом. Что Марьям? Ни мужа, ни детей. Ей не понять семейной жизни, да и Гаранфил уже в последние встречи было не очень-то интересно с ней.
Так и жила Гаранфил, как в приятной полудреме, не утруждая себя ни сомнениями, ни желанием как-то изменить жизнь. Все решал Магеррам. Под крылом Бильгеис подрастали уже четверо внучат, особых хлопот дети не доставляли Гаранфил. Мать купала их, стирала пеленки, подносила к ее груди, крутилась как белка в колесе. Магеррам иногда посмеивался:
— Кто мать этим детям? Ты, Гаранфил, или Бильгеис-хала?
Гаранфил улыбалась ему томной, усталой улыбкой — холеная, ясноглазая, чуть отяжелевшая после четвертого ребенка. И волосы она теперь по-женски скалывала в тяжелый узел, сзади на длинной смуглой шее курчавились колечки волос.
Но случалось, находило на Магеррама странное беспокойство. Вот вроде все, как хотел, сложилось; за несколько прожитых лет ни разу не усомнился он в счастливой своей женитьбе, — мягким, ровным светом лучились глаза ласковой Гаранфил; она быстро вникла в его привычки, его маленькие слабости, легко, без ожидаемого сопротивления покорилась ему, как главе дома. Безоговорочно приняла главное его правило: «Наш дом — наша крепость» — и как-то без сожаления рассталась с той жизнью, что кипела за стенами этой выстроенной им цитадели.
Но почему иногда ему делалось нехорошо от ее непротивления, от легкости, с которой она во всем соглашалась с ним? Ему казалось, что рядом с ним живет, спит, улыбается, рожает детей, готовит какая-то ненастоящая Гаранфил. Настоящая дремлет, бездумно прислушиваясь к шелесту листвы за окном, и если однажды проснется…
И еще эта диковинная красота ее… Ни годы, ни частая беременность, ни постоянная возня у плиты вроде и не коснулись ее. Недавно она простоволосая выскочила за ворота, чтоб напомнить ему о печенке — ей вдруг захотелось свежую печень, — и двое прохожих, чтоб у них глаза ослепли, остановились как вкопанные, глядя на нее.
В такие смутные дни Магерраму и на работе покоя не было, он срывался домой в неурочный час и, если калитку не сразу открывали, нервно колотил кулаками в обитую железом дверь. И потом, тяжело дыша, виновато вглядывался в невозмутимое, спокойное лицо жены.
А в остальном все было хорошо.