Современная норвежская новелла
— Это ничем не прикрытый шантаж! — выкрикнул брат.
— Да, — резко ответил Пауль. — Я возьму из банка те двенадцать тысяч, которые мы скопили на загородный дом. Я продам наш участок, который куплен только ради того, чтобы баба твоя могла фотографировать его и хвастаться им. Я соскребу все свои деньги до единого эре. Я ничего не пожалею для того, чтобы показать ваши истинные побуждения, твои и Магдины, показать, чего стоят ваши родственные чувства. Вся ваша фальшь будет как на ладони…
— Ты добьешься лишь того, что тебя выгонят в шею, — закричал брат, теперь уже не скрывая злобы. — Не станут они держать у себя опозоренного инспектора! И позволь тебе напомнить, что это я одолжил тебе денег на пылесосы, которые ты выдал за проданные, чтобы ввести в заблуждение фирму. Ты обманом добился их доверия!
— Плевать мне на это, — скрипучим голосом возразил Пауль, — если я выиграю процесс, я все равно уйду от них и открою свое предприятие. Я оплачу свои счета, у меня будет новый автомобиль, у жены моей вилла и две шубы, а у детей — все то, что им нужно, потому что я вырву у тебя свою долю, чего бы это мне ни стоило.
Уле чуть приподнялся и стукнул кулаком по столу.
— Это шантаж! — закричал он в страхе и бешенстве, и на глазах его выступили слезы.
И теперь слезы слышались в каждом произносимом ими слове, а слова становились все более жестокими, все более низкими.
Казалось, их затягивает в зыбучие пески, и тем глубже, чем энергичнее они пытаются выбраться на поверхность. Они стояли друг против друга, не замечая, что люди, сидевшие вокруг, тоже вскочили с мест, кто с чашками и салфетками, а кто с пустыми руками, готовые разнять их. Все замерли. В ресторане стало так тихо, что слышно было каждое слово:
— Ты на суде услышишь, Уле, мнение юристов о твоих и Магдиных жульнических проделках. Ты прочтешь в прессе о том, как это аристократично и благородно присвоить себе выигрыш, воспользовавшись формальностью, если вам это все же удастся. Пусть почитают Магдины светские приятельницы и твои клубные друзья. Ты увидишь, как все повернутся к вам спиной. Все будут потешаться над вами, выскочками! Все просто лопнут со смеху! Я стану преследовать тебя, как тень, я тебя по судам затаскаю! Я расскажу всю твою жизнь с того момента, как ты в детстве украл первую монету в пять эре, до того, как ты втайне исследовал банковскую книжку Магды прежде, чем жениться. Я расскажу обо всем, что ты делал и чего не делал…
— Я в полицию заявлю! — закричал брат, угрожающе занося кулак.
Губы Пауля двигались, как у заводной куклы. Глаза впились в брата. Казалось, слова и фразы, которые он выкрикивал, складываются в мозгу помимо его воли.
— Я расскажу, как ты жульничал все эти годы, занижая себе налог на товарооборот, как ты высмеивал и оговаривал друзей. Все это свидетельствует о твоем вероломстве и двоедушии и объясняет твой теперешний поступок. И если придется давать показания, то я не утаю абсолютно ничего. Я, видишь ли, только помогу суду получить как можно более полное представление о тебе. Я охотно присягну перед судьями…
— Замолчи! Ты не сделаешь этого! Подумай о стариках и о том, как все это отразится на них! — воскликнул Уле.
— Не будь сентиментальным! — Эти слова Пауль произнес как автомат. Лицо его напоминало маску, оно было пепельно-белым и стало вдруг на много лет старше, с глубокими бороздами морщин от крыльев носа до подбородка. — В человеке, который способен ограбить родного брата, есть что-то ненормальное, патологическое… Ограбить брата, который всегда любил его…
— Мое, мое! — хрипло проговорил Уле, с трудом овладев голосом. — Мой адвокат говорит, что у тебя нет ни малейшего шанса… Ты только себя разоблачишь… ну и катись к чертям, если хочешь…
Человек, стоявший к нему ближе всех, увидел, как он вытер пот — или, может быть, слезы — рукавом, точно обиженный, взъерошенный мальчишка…
— Ну что же, коли так, то я постараюсь ни в чем не отставать от тебя. Я потребую своей доли в магазине. Я не утаю ничего, вплоть до некоторых неприглядных обстоятельств, сопутствовавших твоей женитьбе…
Окружающие подбежали к ним. Но ладонь Уле уже опустилась на мокрую от слез щеку брата. Пощечина прозвучала, как выстрел. Столик отлетел в сторону.
Но в немногие секунды затишья перед дракой прозвучал странно невыразительный и бесстрастный голос старого кельнера:
— Господа! Я давно уже позвонил в полицию. Что вы предпочитаете: черный ход или «черный ворон»?
Последовала неприглядная пантомима, быстрая смена самых разнообразных чувств: беспомощности, боли, тоски и раскаяния, горького унижения и мстительной злобы, любви и ненависти. Из глаз, горевших жаждой убийства, градом лились слезы, оставляя на щеках грязные полосы.
Посетители, которые со свирепыми лицами бросились разнимать их, принимая за пьяных скандалистов, медленно отступили назад. Им казалось, что они стали свидетелями чего-то страшного, отвратительного, что никогда не изгладится из их памяти.
Вдали послышалась сирена полицейского автомобиля. И лишь тогда Пауль обернулся и сказал с кривой усмешкой:
— За решеткой мы рано или поздно будем, Стефансен. А пока выпустите нас все же через черный ход.
ЮХАН БОРГЕН
Вмятина
Перевод С. Тархановой
Марианна сидит под столом в гостиной. Ей шесть лет, у нее вздернутый носик, рыжие кудряшки. Она сидит под столом, накрытым парчовой скатертью; бахрома свисает так низко, что можно незаметно выдергивать из нее нитки, пока сидишь и слушаешь, что говорят в комнате.
Мама с папой не видят Марианну: ее закрывает скатерть. Сегодня они чем-то сильно взволнованы: то сидят, то ходят по комнате и говорят, говорят. Марианна видит мамины и папины ноги, как они то стоят, то ходят по комнате, и, уж конечно, она слышит каждое слово родителей, хочет она того или нет. А она хочет.
Не то чтобы она нарочно залезла под стол — подслушивать, нет, просто ей там нравится. Марианне нравится прятаться; сколько раз она так делала и слушала разговоры родителей. Но в таком волнении их нечасто увидишь. Будь это возможно, Марианна сразу выскользнула бы из гостиной после того, как сюда притопали из кухни эти две пары ног; родители так кричат, особенно папа, что даже ушам больно. Но ничего не поделаешь, из-под стола ей теперь не выбраться. Все шире и шире раскрывает она свои синие глазки, прислушиваясь к разговору, который идет там, в гостиной. Руки больше не выдергивают ниток из скатерти; она лихорадочно сжимает и разжимает их, сжимает и разжимает. Можно, конечно, пискнуть, как мышка, и сказать: «Чур, не игра!» — она всегда так делала, когда была маленькая. Но теперь Марианне уже шесть лет, и она сама понимает, что сейчас не стоит пищать, как мышка. Утра бывают хорошие и бывают плохие. За шесть долгих лет жизни Марианна прочно это усвоила.
Сначала говорит мама. Потом папа. И опять мама. И опять папа. А потом они вдруг то заговорят разом, то разом смолкают. Тогда Марианна слышит, как бьется ее сердце, и, чем больше они говорят, тем сильнее и чаще оно бьется; странно, что они этого не слышат. Но где там — они друг друга и то еле слышат, каждый слушает только самого себя, особенно папа, других он вообще почти никогда не слушает. А что мама говорит — это будто только для того, чтобы он мог опять завестись и высказать все, что он хочет. Будто поезд стучит: «тук-тук-так, тук-тук-так». Сперва мама, потом папа, потом мама, потом папа. Наверно, они давно уже завели этот разговор, еще раньше, чем перешли сюда из кухни, и папа, сердито сопя, начал раскуривать трубку. И это тоже Марианна слышит из-под скатерти, она даже может видеть то, чего не видит, ей достаточно слышать — и она сразу представляет себе всю картину. Отцовскую руку, и в ней зажженную спичку, и язычок пламени, взмывающий вверх, между тем как отец сосет трубку.
Мама говорит:
— Но дорогой мой, нельзя же всю жизнь злиться из-за этой вмятины!