Русские трагики конца XIX — начала XX вв.
Траурный костюм Гамлета не был признаком горя, он служил вызовом. Да, есть мир потусторонний, но он где-то там, далеко, а здесь мать оскорбила своим поступком честь человека. И гнев против нее все более усиливается. Гнев потому, что она нарушила человеческие законы.
Все, что говорит и делает принц, имеет тонкий расчет, и его безумие — только притворство, стремление уйти от мирского зла. «Этот принц никому ничего не прощал: «Из жалости я должен быть жесток». Но ничего не прощал и себе» [140]. Особенно интересно звучали в его исполнении монолог «Что ему Гекуба» и сцена «Мышеловки».
Розенкранц и Гильденстерн выпровожены. Гамлет произносит: «Вот я один». Кажется, что с души его спал тяжелый камень и дышится теперь свободнее. И здесь начинается размышление о том, что мог бы сделать актер, только что прочитавший монолог о Гекубе, имея «такой призыв могучий к страсти, как я имею».
«Эти фразы звучали у Дальского с такой мощной силой и с таким размахом, что вы воочию убеждались, что действительно его Гамлет способен всех увлечь и поразить.
Но тут же брали верх и сменяли его порыв другие гамлетовские начала, парализующие его активные действия. И Гамлет—Дальский с неослабеваемой силой начинал бичевать себя за слабость, неспособность возвысить голос за своего любимого отца» [141]. Доведя себя до самого высокого градуса напряжения, Гамлет падал на ступени трона.
Видевший Дальского несколько позже М. М. Тарханов рассказывал, что все актеры собирались, чтобы послушать в его исполнении монолог «Быть или не быть». «Когда он произносил фразу: «Уйти в страну, откуда ни один беглец не возвращался…», — кусок его плаща падал на голову, закрывая лицо. Оставалась черная, неподвижная фигура. После большой паузы он бросал плащ вверх, перебегал сцену, круто поворачивался и, когда легкий шелковый плащ падал на землю, произносил: «Оставь меня ты, эта мысль…» Можно ли вообще говорить и обсуждать — верно это или неверно, когда весь зрительный зал сидел, как наэлектризованный. Попробуйте разложить это на элементы» [142].
Артист Д. Летковский, некоторое время игравший в труппе Дальского, вспоминал, что монолог «Быть или не быть» Дальский играл в двух вариантах, в зависимости от разных субъективных причин:
«Либо он медленно, с полузакрытыми глазами выходил из самой глубины сцены, натыкался на трон, — и тогда трон наводил его на мысль: мстить или не мстить?
Либо, завернувшись с головой в плащ, он с диким стоном выбегал через всю сцену на самую рампу, — и тогда роковой гамлетовский вопрос означал: жить или не жить? — то есть погибнуть в борьбе» [143].
Через много лет, вспоминая, как Дальский играл Гамлета, театральный критик Эм. Бескин писал: «Я в своей памяти унес и ношу до сих пор, когда он, […] среди безвкуснейших декораций провинциального театра стоял один на сцене и читал монолог Гамлета. Этот монолог этого Гамлета не могли сорвать ни нелепые, грязные статисты по полтиннику за выход, ни декорации из «Гугенотов», ни зияющее в настежь открытую дверь павильона небо, не закрывающееся тьмой. Озарение актера волшебством живой силы души его засверкало и заиграло бриллиантом подлинного Шекспира, подлинного театра, подлинной трагедии.
Вот какой театр нужен теперь солдату (1917 год. — Ю. Д.), нужен народу» [144].
И выдающийся деятель украинского театра И. А. Марьяненко, вспоминая Дальского в героических ролях, а значит, и в Гамлете, писал: «Впервые увиделся, столь блестящего артиста на амплуа героев […]. Благородство, сдержанность в диалогах с партнерами, никакого позирования и вместе с тем необычайная скульптурность» [145].
В 1897 году Дальский сыграл роль Шейлока в «Венецианском купце» в переводе А. А. Григорьева. В его изображении Шейлок был человеком лет пятидесяти, с круглым, бледным лицом и черной бородкой, с вьющимися, подернутыми сединой волосами. Из-под густых нависших бровей сверкали огненные, жуткие глаза.
Шейлок величаво держался, важно выступал и степенно жестикулировал. Как писал режиссер Е. П. Карпов, в первой же сцене Дальский «уже ярко характеризовал тип Шейлока, интересно завязывая узел трагедии» [146].
Кугель полагал, что артист делает Шейлока чересчур свирепым, мстительным, критику хотелось, чтобы в характере Шейлока заключалось больше романтичности, больше приподнятости. Но нельзя забывать, что Шейлок испытывал жесточайшие страдания, огромные нравственные муки, оскорбленное национальное самолюбие, жестокую личную драму. При таких условиях нетрудно ожесточиться. И в той же статье Кугель признавал, что в пределах задуманного Дальский играл «талантливо, нервно и с темпераментом» [147].
Узнав, что Джессика убежала, Шейлок стремительно направлялся к дому и без сил падал на крыльцо. Этот эпизод проводился с большой трагической силой.
Но лучшей следует признать сцену суда. Сначала Шейлок вел себя сдержанно, держался величаво, к Бассано (раньше он сам играл эту роль, но подробностей о том, как она исполнялась, нам обнаружить не удалось. — Ю. Д.) относился насмешливо, судье отвечал веско, умно, убедительно. Затем восторг победы сменялся — отчаянием: рухнули планы мести. Едва слышным голосом он произносил: «Доволен» — и, весь опустившийся, согбенный, опираясь на Табилла, уходил из суда.
Роль Отелло (перевод П. И. Вейнберга) была последней новой ролью, сыгранной Дальским на сцене Александринского театра. Она готовилась к бенефису по случаю десятилетия служения на императорской сцене. Конечно, актер волновался, в свой первый и единственный бенефис он хотел показаться как можно лучше.
Между тем положение складывалось далеко не благоприятное. Через два дня после бенефиса должны были начаться гастроли великого итальянского трагика Томазо Сальвини, и тоже постановкой «Отелло». Опасались, что публика просто не придет на бенефис своего соотечественника, тем более что на одной и той же афише извещалось и о бенефисе и о начале гастролей. Опасения оказались напрасными. На праздничный спектакль Дальского публики собралось достаточно, хотя аншлага не было. В ложе сидел Сальвини и аплодировал игре Дальского.
Ситуация с бенефисом нашла отражение в печати. В одной из газет писали о том, что с бенефисом Дальского «проделали «шутку», которая, будь авторами ее лица, хоть сколько-нибудь знакомые с театральными нравами и обычаями и заботящиеся о соблюдении их, могла бы быть сочтена за оскорбительный, враждебный вызов артисту» [148]. А тут еще внутритеатральные свары. Роль Дездемоны отдали Комиссаржевской, но о ней мечтала Мичурина-Самойлова, и в этой связи она решительно отвергла предложенную ей Эмилию. Хотели, чтобы роль Яго сыграл красавец Р. Б. Аполлонский, но он отказался, заявив, что это не его амплуа. Обратились к г. Г. Ге, специализирующемуся на ролях злодеев и заштамповавшемуся на них. Не без капризов он согласился. Ф. П. Горев попросил освободить его от роли Брабанцио, Ю. М. Юрьев. — от роли Кассио.
«В результате, — констатировала газета, — в распоряжении г. Дальского остались только второстепенные артисты и артистки. Но, конечно, почтенный артист не хочет обставлять свои артистические именины вторыми персонажами, и постановка «Отелло» отодвигается на второй план» [149].
С большим трудом дело наладилось. Дальский написал письмо М. Г. Савиной:
«Дорогая Мария Гаврииловна! Все-таки льщу себя надеждой, что вы не откажете мне своим присутствием на моем злосчастном бенефисе — присутствие Ваше для меня лично много доставит радости и уменьшит то горе, которое я совершенно незаслуженно испытываю от недостойных и низких людей. Свободные ложи бельэтажа есть, и Вы прикажите открыть для себя любую из них без всяких билетов… Целую Ваши ручки, любящий и преданный Вам М. Дальский [150].