День, вытеснивший жизнь
После "здравствуйте, товарищи бойцы" один и тот же вопрос: "Жалобы и претензии есть?"
Жаловаться себе дороже, пришлось бы иметь дело с Зычко, а тот не спускал: "Бога святаго и батьку риднаго вам замещаю!"
Сейчас на нас налетел Смачкин, обожженный солнцем, пропыленный, внушительно вооруженный - автомат ППШ на шее, пистолет ТТ на поясе да еще бинокль и беспокойно болтающийся планшет на боку.
- Со мной пойдут: Чуликов, Глухарев, Тенков, Михеев и еще... ну, хотя бы Нинкин! Макарыч, ты как, выдержишь? И бегать, и на брюхе ползать придется.
Диво дивное, держался от нас в стороне, а на вот, и в лицо, и по фамилиям всех знает; батю Ефима, надо же, по отчеству величал, Макарычем. Даже я Ефима по отчеству не знал.
- Разведчики берут стереотрубу и треногу. Связисты - телефон и по катушке на брата. Карабины и саперные лопатки с собой. Вещмешки и противогазы оставить здесь.
Разведчикам надлежит выбрать НП, нам, связистам, протянуть до него связь. На огневой остается Зычко, он уже уверенно распоряжается - кому рыть щели, кому тянуть кабель от батареи к батарее, кому отправляться в обоз за резервными катушками. Я Зычко уже не подчинен, сам Смачкин меня к себе призвал.
Идем по прямой, Смачкин изредка сверяется по компасу, ведет нас к какой-то только ему известной точке. НП обычно располагается на самой передовой. Пока мы не обоснуемся, пушки слепы, а потому спешим. За моей спиной повизгивает несмазанная катушка, связь тянем прямо на ходу. Скрипит катушка, выбрасывает на сухую траву кабель...
Поле пшеницы. Оно, по-степному бескрайнее, остается от нас в стороне, мы задеваем лишь угол. Но даже за малый путь по нему, за каких-нибудь сотню - полторы шагов успеваем увидеть, как жестоко изранено это величавое поле, все в рубцах от колес машин, повозок, гусениц танков, черные подпалины возле рваных воронок. Израненное поле продолжало, однако, зреть, налившиеся колосья прижимались по-солдатски к земле. Я срываю на ходу колос, разглядываю. Выросший в лесном краю, таких хлебов я еще в жизни не видел. Каждое зерно янтарно прозрачно, как слеза доисторического животного, превратившаяся в драгоценный камень... И никто эти драгоценные зерна уже не соберет спалят, вытопчут...
- Урожайный год ноне. Страсть! - говорит Нинкин.
Батя Ефим глухо роняет:
- Война клятая!
А Смачкин торопит издали:
- Ножками, ребятки, ножками! Пушки наши молчат.
Мы работаем ножками, сгибаясь в три погибели. Теперь уже стреляют кругом - и впереди, и сзади, и с боков. Где-то неподалеку упорно погромыхивает, вдали гневается басовитый пулемет. И пули тоскующе стонут по непролитой крови, стонут и яростно визжат. Иногда россыпью громкий треск по земле, то немец пустил очередь разрывных. Завывая, проходят над нами дружной стаей мины и - кррак! кррак! кра-ра-ррак! - вперегонку лопаются за спиной.
- Шевели ножками!
А гимнастерка насквозь промокла от пота, каска на голове раскалена, коснись, обжигает руку. Ломит плечо от катушки, и сильно мешает ненужный карабин.
После очередной пробежки Смачкин объявляет:
- Минутный перекур!
Мы мешками падаем на землю. Вправо в выжженном степном западке - минометная батарея. Должно быть, та, что погромыхивала в стороне. Громыхает и сейчас, минометы размеренно бьют.
- Ждите. Выясню обстановочку, - приказывает Смачкин, низко сгибаясь, бежит к минометчикам.
Благостно отмякает измученное тело. Только солнце нещадно жжет, от него не спрячешься, Нинкин канючит Ефима:
- Под богом ходим. Не жилься. Убьет вот, и табачок в запас не понадобится.
Я наблюдаю за минометчиками, они нам сверху хорошо видны. Минометы как самоварные трубы стоят в ряд на короткой дистанции друг от друга. Возле каждого из них дружная работа: одни подносят ящики, вскрывают их, другие выхватывают из ящиков мины, кидают третьим, те ловят, заученно скупым движением опускают в трубу. "Огонь!" Миномет плюется и приседает, а над ним уже занесена новая мина... Деловито, без суеты шуруют, как кочегары у паровозной топки. А ближе к нам под штабелем пустых ящиков и совсем мирная картина - под минометные выстрелы обедают, обрабатывают котелки ложками, усердно жуют, с ленцой болтают, кто-то, уже отвалясь, всласть смакует цигарочку. Вот, оказывается, как воюют - без паники, без надрыва, не на "ура", шуруют и хлеб жуют. Просто. Меня до зависти поражает такая налаженная, обжитая война - не столь уж и страшен черт, как его малюют. И мы приспособимся...
Смачкин возвращается к нам на четвереньках, нарушает наш покой:
- Пошли. Тут уже недалеко.
Выскакиваем на раскатанную степную дорогу и натыкаемся на такое, чего никак не ждали. Со всех сторон стреляют, пули ноют в воздухе, пули стригут по траве, мы двигаемся перебежками, низко гнемся, поминутно падаем, а посреди дороги тяжелая повозка, пара коротконогих лошаденок, дремотно понурившись, отмахиваются хвостами от слепней. И дюжий парень-повозочный в мешковатой обмундировочке, с опущенным кнутом в руке стоит, не таясь, во весь рост, с надеждой на распаренной физиономии встречает нас.
- Заплутался, братцы. Свою батарею никак не найду.
- Вот увидят да всадят, и вовсе к богу в рай закатишься.
- Чего уж... - вяло отмахивается кнутом повозочный. - Знать бы, куда податься... Девяносто пятая полковая... Срочно мины доставить приказано.
- Минометная батарея? Так ты мимо проехал.
- Энтих я видел, энти не наши.
Его невнимание к пулям заражает и нас, распрямляемся, переминаемся, глядим с осуждением и сочувствием.
Давящий - дотерпеть нельзя - вой. Возрос и обрубился. На миг тишина. Предсмертная - ни мысли, ни дыхания. И земля рвется к небу.
- С дороги! Ложись!
Крик Смачкина настигает меня в косом, стелющемся, диковинном прыжке, краем глаза успеваю уловить. рвущихся с места лошадей. Гремя катушкой, карабином, шмякаюсь на жесткую землю, путаясь в оснастке, переворачиваюсь раз, другой, ползу вслепую подальше от дороги, зарываюсь лицом в полынь. А позади рвется и рушится: грохот - вой... грохот, грохот - вой, снова грохот и снова вой, но уже не столь ожесточенный, напористый... И взрыв на удалении, и тишина.
Освобождаюсь от полынного удушья, подымаю голову. В степи, задрав головы, несутся лошади, груженую повозку кидает из стороны в сторону. За ней, далеко отстав, бежит парень-повозочный, размахивает рукавами... Жив курилка!
В воздухе надо мной явственный шепот, косноязычный, убеждающий меня в чем-то. Ближе, настойчивей, сердитей - шлеп! Рядом с моей рукой на земле осколок, черный, рваный, потерявший силу. Будь он в силе, не только руку, полголовы бы снес, и каска не помогла б... Тянусь к нему - ах, черт! - горячий.
- Быстро все ко мне! - совсем близко голос Смачкина.
Мы сползаемся. У Сашки Глухарева лицо странно костистое, глаза слепые, глубоко запали. Остальные словно виноваты - невзначай нашкодили, только батя Ефим, как всегда, сурово-серьезен.
- Вперед! - нетерпеливо приказывает Смачкин.
- Нет! - возражаю я. - Связь надо проверить, товарищ лейтенант.
Смачкин с досадой крякает.
- Давай быстренько. Там ждут, а мы путаемся...
С помощью Ефима торопливо присоединяю телефон к кабелю.
- "Фиалка"! "Фиалка"!..
Не успеваю сообщить, что связи нет, как, кряхтя, подымается Ефим.
- Перебило на дороге. Пойду пошарю концы.
Дорога пристреляна, и за ней сейчас наверняка пристально следят, только покажись, снова ударят. Мне кажется, что батя идет на верную смерть. Остановить, пойти самому?.. Но, пока я колеблюсь, Ефим уползает, оставив во мне едкое чувство вины.
Все как один, приподнявшись, вытянув шеи, следим за удаляющимися подметками сапог Ефима. Он, даже пластаясь на животе, сохраняет степенность, не торопится. В глазницах Сашки рядом со мной тоска, столь угрюмая, что даже пугает меня. А Чуликов звонко произносит:
- Вот так-то...
На него удивленно оглядываются, он смущается.